Дмитрий Горчев - Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев
Проводник пассажирского поезда — это, между прочим, огромный начальник: если какой-нибудь пассажир скажет ему поперёк хоть одно слово, то проводник, согласно своим служебным полномочиям, имеет полное право выбросить такого пассажира в ночь на полном ходу или, если пассажир начнёт раскорячивать руки-ноги вроде ивана-дурака, выбросить в ночь все его чемоданы, и ничего этому проводнику за это не будет. Ибо он — лицо сугубо административное и находится под вечной охраной всей его бюрократической Родины. Поэтому пассажиры сидят тихо, ни на что не жалуются и всегда всем довольны: лишь бы доехать живыми до дому или к родственникам.
В общем, совершив как-то в один рейс множество административных, но недоказуемых преступлений, типа повторной выдачи уже использованного белья и провоза безбилетных пассажиров, мы с моим напарником заработали по сто восемьдесят неправедных рублей на рыло.
За последние двадцать лет я чрезвычайно утомился переводить те тогдашние рубли в перестроечные, потом в нынешние, потом в доллары, потом опять в рубли, гривны, евро, шведские кроны, литовские литы, белорусские зайчики и поэтому вообще навсегда утратил способность определять: сто восемьдесят чего-нибудь — это очень много или, наоборот, очень мало? Но тех ста восьмидесяти — их хватало примерно на два месяца безбедной жизни.
Ну вот, выходим мы из вокзала, и пред нами весь мир: куда хотим, туда и пойдём: в шикарный ресторан? Или сразу к блядям? Или, ну сами не знаем куда — с фантазиями тогда ещё была проблема, это сейчас уже можно осуществить все самые потаённые желания, а тогда нам про них ещё не рассказывали.
А там на площади сидит человек с напёрстками, вполне образованный, говорит: «Марик-шалик-шарик-малик-атос-портос-арамис!» — и раздаёт налево и направо по тысяче рублей. Мы не были жадные, нет, нас это просто заворожило: вот крутится шарик, и каждый очень легко видит, под какой рюмочкой он окажется, и никто ни на кого не в обиде, потому что это честная игра.
Вот сейчас все стали умные, а тогда был восемьдесят пятый год.
Это потом-потом мне рассказывали: ты, дурак, думаешь, что шарик под другим напёрстком? А фокус-то в том, что его вообще нет! После чего начинали бурно хохотать.
А тогда мы всех этих премудростей не знали — мы верили, что шарик есть, не может его не быть, потому что если шарика нет, то зачем вообще это всё? Называется юношеский идеализм.
Ну, в общем, набрали мы тогда но карманам мелочи на трамвай и доехали до дома. То есть почти до дома, кварталов десять-двенадцать прошли пешком. Там нас отругали по-всякому, надсмеялись, накормили и уложили спать.
Ну и вопреки своему обычаю, всё же выведу мораль: нету шарика.
Деревня. октябрь. тоскаНесчастные городские жители не знают, как это прекрасно: приехать ночью в свой дом, растопить печку и наблюдать за тем, как пар изо рта медленно-медленно оседает на окнах. В доме всегда холоднее, чем снаружи, — побочный результат работы огромной инерционной машины под названием русская печка. Когда её топишь, она хранит тепло, когда не топишь — хранит холод.
Я вернулся домой. Включенный во дворе свет не доходит до дровника, но я там всё знаю на ощупь. Выбираю дрова — все почти просохли, успели до зимы.
Пиздато. И осенняя эта тоска — тоже пиздато.
Двадцать грамм. подлостьНу и вот тут-то и подошло время для подлости.
Старого замполита уволили куда-то на повышение по должности, а художника части, ингуша Магомета Евлоева, отправили на гауптвахту за распитие неположенных напитков на рабочем месте.
Я пришёл в штаб в кабинет нового замполита и спросил: «Художник нужен?»
Замполит был из новых, не чета дряхлому и заскорузлому майору Баканову: румяный, даже скорее красномордый. Комсомолец.
Дал мне тестовое задание: нарисовать стенгазету к Новому году. Нарисовал, говна-то. С игрушечками, шишечками, в стиле покойного художника Саврасова. Был принят в должность немедленно. Мне выдали личные ключи от рая и поселили в тёплую художественную комнату, мечтать было уже решительно не о чем. Привезённый из гауптвахты бывший художник Евлоев был с позором отправлен в бригаду на общие работы. Но на душе было, впрочем, гадостно.
Но ничего, армия тем и хороша, что справедливость в ней всегда всё равно победит, как ты от неё ни уворачивайся. Земляк и, более того, односельчанин уволенного художника Ваха Хамхоев, он же командир моего отделения, в тот же самый день на вечерней поверке проверил натяжение моего поясного ремня. Натяжение было слабое — бляха ремня практически лежала у меня на яйцах. Что обычно не возбранялось, но не в данном конкретном случае. В данном конкретном случае я в присутствии командира роты был приговорён к неделе мытья кубрика.
Ничего нет позорнее мытья кубрика. Таскать бетон, чистить сортир — это всё неизбежность. Мытьё кубрика — это унижение.
В те самые редкие утренние тридцать минут, когда завтрак ещё не начался, а обед вообще понятие несуществующее, ты ползаешь с тряпкой под койками, пока все остальные притворяются, что читают газету «Красная звезда» в ленинской комнате, а на самом деле срут, курят и пиздят про баб. Хуй тебе, Ваха, а не кубрик.
Это была самая длинная ночь в моей жизни. Обычно как: накрылся одеялом и тут же орут «рота-подъём». Шесть, значит, часов утра.
А тут я всю ночь ворочался, потел, вонял, вздыхал: готовился к страшному.
Тут наконец рота-подъём, встал измученный, уселся в ленинской комнате, стал читать газету вверх ногами. Я трусливый, да.
Тут входит Ваха с недоумённым лицом: «А ты хули тут делаешь?» «Ваха, — говорю я деревянным своим ртом. — Я не буду мыть кубрик». И вот тут вдруг я понял, чего я боялся всю ночь: того, что я зассу и не скажу это предложение. Но я его сказал. Из ленинской комнаты куда-то подевались все бывшие там до этого люди и остались только Чочиев, Демурчиев, Хвелеури, Паркадзе и хуй его знает кто ещё, и, пинаемый со всех сторон, я вдруг возликовал: я это сделал! Мне уже не страшно!
Потом меня отвели в умывальную комнату и там опять тщательно пиздили, и я лежал на кафельном полу и изо рта моего текла некрасивая и совсем не красная кровь, надо мной склонились в последний раз и спросили: «Будешь мыть?» Я прижал колени к животу и попытался им объяснить так, чтобы они поняли: «Я не буду мыть, понимаете? Вы меня можете убить, мне не страшно. Ну как же, блядь, вам это объяснить».
Ничего, всё поняли. Звери — они умные. Они меня понюхали и поняли, что я не пизжу и действительно готов лучше сдохнуть.
Потом они ушли на завтрак, а я улёгся на койку и в первый раз в жизни закурил в казарме. Потому что уже имел право. «Молодец, Димка, — зашептал мне с соседней койки хлеборез из Ташкента. — Держись!»
Я посмотрел на него, пренебрежительно скосив глаз, и бурно высморкался в простыню. Кто он и кто теперь я? Ну да, морда разбита и почки отпинаны, но я крут, аж обосраться как крут. И подлость искуплена, и я уже никому ничего не должен.
«Что это с вами?» — испуганно спросил меня на утреннем разводе юный лейтенант. «Да ничего, — сказал я, махнув рукой. — Об батарею ударился». Лицо у меня при этом было такое счастливое, что лейтенант не стал задавать мне более никаких вопросов.
Деревня. октябрь. сельпоПрозевал сегодня автолавку. Вроде бы и выходил за ворота периодически, а всё равно прозевал.
Ненадолго она сейчас задерживается — живых осталось шесть дворов, да и из тех не все выходят.
Взял рюкзак и пошёл в сельпо в соседнюю деревню — четыре километра туда, четыре обратно, с горки на горку.
О, тоскливейшая псковская осень — дождь даже не идёт, а просто так висит в воздухе, и идёшь ты сквозь него, идёшь, медленно-медленно набухаешь, отсыреваешь, и текут по очкам слёзы, и все почему-то снаружи.
На сельпо в деревне висит какое-то смешное расписание его работы, под расписанием амбарный замок.
«Ну ладно, — подумал я, — зато прогулялся». Достал из мокрого кармана мокрую пачку сигарет, мокрую коробку спичек, посмотрел на них и спрятал назад. Смотрю — идёт хозяйка магазина. Продавщицей её нельзя назвать — это в городе бывают продавщицы. А она хозяйка — топит в магазине печку, занавесочки на окнах. Весёлая: «Кошечка, — говорит, — тут в магазин зашла, такая хорошенькая. Я ей хозяина нашла. Они такие радые! А вы заходите, заходите!»
Купил у неё крупы, яиц, банку тушёнки, почерневших от непривычного климата бананов. Пошевелил руками в рукавах и купил ещё бутылку водки с прилагаемой к ней в виде промобонуса рюмкой.
Дошёл до озера, которое расположено очень удобно — в точности на полпути, точнее на четверти, если считать туда и обратно. Туда — четверть, обратно — три четверти. Смеркалось.
Выпил рюмку, содрогнулся. В кустах кто-то грозно кем-то закусил.
Я вспомнил кучу говна примерно по колено высотой, наваленную неизвестным животным возле соседского дома, и решил про это не задумываться.