Павел Вежинов - Ночью на белых конях
— Да, конечно. Хотя на этот раз, господин профессор, вы, кажется, неплохо развлекались.
— Вы так думаете?
— По крайней мере мне бы хотелось, чтоб это было так.
— Но вы действительно необыкновенно добры. Я просто забыл, что на земле встречаются и такие люди.
Через некоторое время они почти незаметно ускользнули от развеселившейся компании. Но обратный путь оказался очень нелегким. Подъем в несколько десятков ступенек академик проделал словно бы в водолазных башмаках — так тяжелы были его ноги. Когда наконец они вышли на темную ветреную улицу, Урумов беспомощно прислонился к стене. Ирена озабоченно взглянула на него.
— Вам плохо?
— Не от вина, — ответил он, задыхаясь. — От старости…
— Может быть, мы немножко увлеклись?
— Немножко? Да я здесь совершенно спился.
— Можно, я возьму вас под руку? — спросила Ирена. — Так мы быстрее придем.
Она взяла его под руку и, как ребенка, повела по темной улице. Все так же дул ветер, упорный и холодный, но он не замечал ничего, кроме горячей сильной руки да иногда ее твердого бедра у своей ноги. Это внезапное ощущение пьянило больше вина. Совсем, совсем забыл он, что значит прикосновение горячей женской руки. Даже воспоминание об этом стерлось в его памяти — так давно и так упорно он гнал его от себя. Но сейчас вино словно бы ослабило все внутренние связи, он больше не мог себя контролировать. Он был взволнован и в то же время подавлен. Он хотел убрать свою руку и не мог. Потом перестал сопротивляться и позволил себя вести, не переставая испытывать легкое головокружение — от вина, от волнения, от горького ощущения безвозвратности.
Он думал — когда же в последний раз шел он вот так по темной улице рядом с женщиной, которая дарила бы его своим теплом? И не мог вспомнить. Наверное, несколько десятилетий назад. С ней он никогда не ходил под руку, даже в те дни и ночи, когда они еще не были женаты. Наталия подавляла его и ростом, и красотой, и неподвижностью лица. Со свойственной ему чуткостью Урумов понимал, что будет смешно, если он, как полип, прилепится к этой царственно выступающей львице. О нем говорили, что он красивый, интеллигентный, со вкусом одевающийся молодой человек. Ни одна женщина в городе не постеснялась бы пройти с ним под руку; к тому же он был из такой хорошей семьи. В глазах людей никто из Урумовых никогда и ничем не был запятнан. К нему тянулись многие, а он всегда немного сторонился людей, впрочем, без всякого умысла. Но жены своей он действительно стеснялся, даже когда они свыклись друг с другом, как старые приятели.
Как они пришли в гостиницу, академик не заметил — такой короткой показалась ему дорога. Легкое опьянение все еще кружило ему голову, кровь пульсировала в висках. Говорили они о чем-нибудь по дороге? Вряд ли. Впрочем, он, кажется, пошутил что-то насчет философа и тут .же испугался, что она уберет руку, и потом молчал до самой гостиницы. Она тоже молчала, но привела его на место, как ребенка. И лишь в вестибюле отпустила его руку. Академик нетвердыми шагами направился к лестнице.
— Лучше на лифте, господин профессор, — сказала Ирена.
— Да, да, — пробормотал он, — конечно же, на лифте.
Они стояли друг против друга в тесной старой кабинке, Ирена все так же заливала его своим нежным и сильным теплом, улыбалась ему все той же ободряющей улыбкой. И хотя ее комната была двумя этажами выше, из лифта они вышли вместе.
— Благодарю вас, Ирена, — сказал он совершенно трезвым и ясным голосом. — Я вам очень признателен.
— Спокойной ночи, господин профессор.
Он направился к своей комнате, но, не уловив за спиной никакого движения, остановился. Обернувшись, он увидел, что Ирена все так же стоит у дверей лифта,
— Почему вы не уходите?
Она поняла, что переборщила, но ответила непринужденно:
— Я отвечаю за вас, господин профессор.
Он приложил огромные старания, чтобы сразу же попасть в замочную скважину. И с трудом сделал это со второго раза. Махнув рукой Ирене, он вошел в комнату. Тронутые сквозняком тюлевые гардины взлетели, как крылья, и замерли. Раздеваться было нелегко, но Урумов знал, что сдаваться нельзя. Никогда ни перед чем он не сдавался, всегда сопротивлялся до конца. Только ей он не мог противиться — в ту дверь он вошел как осужденный.
Академик лежал в чистой белой постели, положив на одеяло белые холодные руки. Гардины окончательно укротились, из-за них виднелся клочок неба, отсеченный освещенным ребром какой-то крутой крыши. Да, все, абсолютно все в эти несколько счастливых месяцев оказалось не более чем холодной, хорошо рассчитанной ложью. И все же он не мог ни в чем ее обвинить. Наталия никогда не лгала ему, не заставляла его делать по-своему, ничего не требовала, не позволяла себе никаких намеков. Он мог уйти от нее в любую минуту, потому что и сам ничего ей не обещал. И был уверен, что даже в этом случае она не скажет ему ни слова и на лице ее будет все та же спокойная и далекая улыбка. Но он не ушел.
Он хорошо помнил то хмурое ноябрьское утро, когда они повенчались. Накануне был теплый, кристально ясный день. Голубой гранитный корпус Витоши навис словно бы над самым городом. Но, проснувшись в. то утро, он увидел низкое серое небо и улицы, покрытые тонким слоем снега. По дороге в церковь они встретили трубочиста, и все смеялись — к счастью. Все, кроме старого Урумова, который, как всегда замкнутый, шагал, низко надвинув старую фетровую шляпу. Народу в церкви было немного, главным образом родня невесты — молодые дамы в белых перчатках, несколько старушек в измятых бархатных шляпках, офицеры в парадных мундирах, с презрением поглядывавшие на худенького высокого жениха, довольно бледного в своем парадном черном костюме. Но невеста была, как всегда, спокойна и сдержанна, ее белое гипсовое лицо не выражало никаких чувств. «Да!» — ответила она священнику громким, ясным, без всякого выражения голосом. Они поцеловались, пальцы ее были очень холодны, но он с удивлением уловил быстрый беспокойный пульс. Она волновалась с такой же силой, с какой умела себя сдерживать. И потом за всю свою жизнь с ней он так никогда и не мог понять, что в ней правда, а что притворство, какая страсть в ней живет, а какая угасла навеки. Лишь когда пролетка со звоном помчала их к дому, она прижалась щекой к его плечу и улыбнулась — это была, пожалуй, единственная теплая и человечная улыбка за всю их совместную жизнь. И только тут он понял, что, в сущности, Наталия признательна ему и что эта признательность не выветрится так же легко и быстро, как рюмка дешевого коньяка.
В первую брачную ночь она разделась перед ним без всякого трепета. В комнате было темно, только за окном мягко светился снег на соседних крышах. Весь дом утопал во мраке и глухой тишине, словно бы в нем уже много десятилетий никто не жил. Она разделась и остановилась перед ним абсолютно голая, неподвижная, бесстыдная. Он ожидал чего угодно, только не этой совершенной мраморной красоты. Может быть, он вообще не поверил бы, что это живой человек, если бы не блеск ее глаз в темноте да быстрое, нетерпеливое дыханье.
Когда он ее коснулся, зубы у него едва не стучали от волнения. Пришлось долго лежать рядом, пока он не успокоился. Но она поняла, она не спешила. Она просто ждала, большая, сильная. От сдерживаемого желания мускулы у нее напряглись, словно пружина. Но он думал не о ней, он думал о той девушке, которую видел в кабинете отца. Это его успокоило, он смог протянуть к ней руку. Кожа ее оказалась гораздо более гладкой, чем он ожидал, но тело было твердым и сильным. Тогда он просто обхватил это сильное тело и постарался прижать его к себе, не испытывая никакого чувства обладания и победы. На мгновение это чуть было его не охладило, но кожа у нее была так мягка и спокойна, пальцы так ласковы. Он расслабился, и тут она поглотила его, как змея заглатывает лягушку, — медленно, конвульсивно, с короткими сладострастными передышками.
Так с тех пор и повелось — это была не любовь, она просто-напросто поглощала его, когда он был ей нужен. Быть может, он был нужен ей каждый день и каждый час, но она была разумна и умела владеть собой. Она не насиловала его, она только ждала, как большая спокойная кошка перед мышиной норкой, хотя никогда не играла с ним, она просто заглатывала его, не давая себе труда его прожевать, и потом, сытая и чужая, откидывалась, неподвижно распростершись на громадной кровати.
Урумов очень быстро понял, что Наталия никогда его не любила. Вероятно, никакой ее вины в этом не было — быть может, она вообще не умела любить. Она умела только глотать — естественно и невинно, как змея. И она глотала — не только его, но и все, что ему принадлежало, — без торопливости и нахальства. Она даже была ему по-своему признательна — как могла, заботилась о нем, не изменяла.
Так прошло лет десять. Но с каждым годом ее ровная, неугасимая страсть вызывала у него все большее отвращение. Во всяком случае, в глубине души, в воспоминаниях об этих их ночах. Однако он по-прежнему покорно подчинялся этому сильному телу, которое с течением времени становилось все более крупным и алчным. Но в то время как тело его задыхалось в ее руках, душа все крепче замыкалась в своей скорлупе. И он все чаще жаждал спасения и отдыха — даже за границей, где уже знали его и охотно приглашали. А затем началась война, и он знал, что в Германию не поедет, что бы ни случилось. Так он и остался в большом старом доме, где тихо угасал его отец. После свадьбы они совсем отдалились друг от друга, словно бы и не жили под одной крышей. Но сына все чаще настигали приступы вины, неосознанной, болезненной и неотступной. Он знал, что не должен оставлять отца,но и не видел путей, которые могли бы их сблизить.