Юрий Милославский - Возлюбленная тень (сборник)
Нонна Борисовна Богуславская сказала Омельяшке, чтобы он старался поменьше напрягать зрение: не читал бы без надобности, не всматривался, особенно при ярком свете. И Омельяшко, придя домой, сразу призакрывал глаза: так обедал, так проводил время до сна. В спальне снимал очки. Без них, без очков, незаметно точечных чешуек на потолке, мелких потемнений на обоях – все гладкое, без краев, постепенно переходящее одно в другое; приятно. Легко было засыпать: Омельяшко стремился поскорее не видеть – видел он хуже других, а не видел при закрытых глазах со всеми одинаково. Засыпать было легко, но по утрам никак не привыкал Омельяшко к невозможности сосредоточиться глазами без стекол, совсем не разбирал, как на него смотрят, даже в очках. Омельяшко громко обращался к приведенным в помещение: «Что ты кривишься?» – или: «Что ты лыбишься?» – запинался на том, что раньше произносил, не вникая: «Я тебя насквозь вижу», «Ты для меня стеклянный»; или выученное от ушедшего на пенсию Коли Лукацкого: «Видно птицу по полету, доброго молодца – по соплям». Птица – ладно, а вот сопли надо замечать! Омельяшко ухватил наглого приведенного за нос, ущемил, а нос же был весь сопливый; выпачкал пальцы и хоть вытер их о сорочку приведенного, было противно и обидно.
Не то чтобы внешнее времяпрепровождение Омельяшки изменилось – но сам он, с больной отслоенной сетчаткой, жил иначе. Например, не должен производить резких движений. А зап…ть? Резкое движение! И чуть не плача от ненависти к наглым, от страха, что может себе непоправимо повредить, – напрягал Омельяшко шею, чтобы не дергать головой, не трясти чувствительную сетчатку: «Не выводи меня, сволочь, я из-за тебя зрение потеряю!»
Перед началом лета техник Семен достал Омельяшке немецкие темные стекла «Карл Цейсс». Их вставили в немецкую же красивую оправу, и Омельяшко начал пользоваться очками, похожими на обычные солнечные, что в летний период естественно. Хотя Омельяшко не любил, когда ходили в темных очках, считая это фраерством : несколько раз он даже сшибал такие очки с наглых на улице: «На пляже будешь так гулять!» – не говоря уже о приведенных в помещение.
Сразу после отпуска Омельяшко пошел на прием. Его проверили: опять по таблице, осматривали, исследовали – и выписали новые стекла семь с половиной. А такие темные не нашлись, возможно, не импортировались – пришлось вставить в немецкую оправу обычные. По совету доктора Богуславской Омельяшко приобрел противосолнечные целлулоидные надставки.
К ноябрю опять сменили линзы – на одиннадцать с половиной. Омельяшке передали, что где-то в УССР есть доктор Нюренберг, который изобрел маленькие очки без оправы, вставляющиеся прямо в глаза, под веки; их совершенно не видно, поэтому к Нюренбергу едут артисты и работники телевидения. Но самое важное, что эти очки гораздо более точные, поскольку находятся непосредственно в глазу. Жена Омельяшки написала родственникам в Донецк. Но поиски были как-то замедленны: доктор Богуславская об изобретателе не знала, донецкие родственники – тоже; не нашлось о нем и статьи в журнале «Здоровье».
Зимой Омельяшко по служебным каналам узнал, что Нюренберг брал с пациентов большие деньги, а стекла зачастую делал негодные: несколько человек поранили глаза и ослепли. После чего горе-новатор был арестован, осужден на пять лет как за занятия запрещенными промыслами с нанесением вреда здоровью людей, – или что там такое обнаружилось, – только стекла вставлять в глаза больше не позволяют.
Из отдела дознания Омельяшку перевели в отдел охраны: по обеспечению руководства надзорсоставом на небольших бытовых спецстройках. Омельяшко еще носил свои – с одиннадцатикратным разрешением, – однако и этого было ему недостаточно.
Широкие каштаны росли во дворе возле дома, занимая большое пространство. Деревья были так цветны, наполнены, многослойны и внутренне прохладны, что на много метров вокруг истинно меняли погоду, а не просто давали тень. В сосредоточии каштанов стояла скамейка, где сидел слепой Омельяшко.
Омельяшко – одетый в бланжевую тенниску из трикотажа и тяжеловатый бурый костюм поверх. Не отличая более пасмурный день от ясного, зная лишь по сказанному, что на улице, Омельяшко не чуял жары. Он отличал теперь только противоположности: скажем, зиму от лета, полдень от полуночи.
Выяснилось, что главным для Омельяшки было – видеть: не на язык, не на ноздри, не на пальцы, а только на глаз понимал Омельяшко, на глаз мог оценить, определить, разобраться. Все остальное подтверждало, поддакивало глазам, но само по себе как бы и не жило. Ежели бы в доме у Омельяшки находились не жена с дочкой – добрые и заботливые, – а свирепые сторонние шутники, они смогли бы предложить Омельяшке к чаю соль вместо сахара – и Омельяшко выпил бы свою порцию, не зная, чем она заправлена. Сахар должен быть в светлой хрустальной сахарнице, украшенной серебряными травками, соль – в одной из трех солонок: кухонной деревянной, столовой – фаянсовой с дырочками, парадной позолоченной в комплекте с ложечкой. Сахар: прессованные кирпичики, соль: кристаллический порошок; сахар-песок обычно желтее соли; невидимые сахар и соль не имеют вкуса, тем более – вкуса разного; они есть бессмысленный прах, брошенный в горячую водучай и там растворившийся; сахар-соль, соль-сахар, сахар-соль.
Когда читали Омельяшке вслух либо включали ему радио – он даже не слышал, не понимал, не представляя слов без вида букв на бумаге, без подсвеченных цифр и полосок на указателе диапазонов у приемника: телевизор его тревожил и злил, так как Омельяшко не связывал какие-то рокоты, скрипы и постукивания передачи или фильма с их же словесным сопровождением, – ибо звук отслоился для него от речи, не связанный с нею более видимым движением.
Жену и дочь выделял Омельяшко из бездны. Дочь – по молочному пару тихой груди, жену – по луковичной шелковистости ладоней.
Будь слепота Омельяшки безначальным и бесконечным эребом – он успокоился бы и заснул, но в том-то и беда, что Омельяшко нечто видел: вот, открывая квартирную дверь, он словно бы усматривал (или только помнил?) лестницу, ступеньки, но где они точно поднимаются, как ступить на них, насколько подогнуть ногу, когда опустить ее, этого он не знал – и двух шагов не мог сделать без находящейся рядом жены. Другой, посторонний, ему не помогал: Омельяшко верил только домашним, остальных в провожатые не допускал и оттого спотыкался на ровном месте, если кто-либо желал услужить ему.
С клюкой, как другие слепцы, он не перемещался – колебания, исходящие от клюки при соприкосновении ее с предметами, ничего ему не сообщали. Очки он было забросил, но так как плоть его глаз привыкла к защите, Омельяшко чувствовал себя без очков будто неодетым, зябким – и стал носить очки с простыми темными стеклами: вроде тех черных блинов, что загораживали ему зрение, когда сетчатка его еще не полностью отслоилась.Выведенный женою во двор и оставленный на минуту – жена побежала обратно в квартиру отозваться на телефонный звонок: Омельяшки жили на втором этаже, – он нетвердо стоял на самой границе каштановой посадки.
– Ну, пошли, – сказал я и прихватил Омельяшку под локоть.
Омельяшко молча увел руку.
– Пошли, пошли, – настаивал я. – Чего ты? Идем – присядем.
Омельяшко схватил меня за рукав куртки: профессионально, так что трудно было мне крутануться и вырваться.
– Куда это – «пошли»? Куда это ты там – «пошли»?! Пошли, да?! Ну, пошли! – и Омельяшко все крепче притягивал меня, наворачивая мои рукава на пальцы, соединяющиеся в кулаки. Лицо Омельяшки было направлено несколько вверх и в сторону от моего лба, но, словно наводясь радаром, он постепенно обнаруживал черными кругами мои глаза.
– Ты что, сосед? Я тебя хотел на скамейку проводить…
– На скамейку? На скамейку, да?! На скамейку, блядь, проводить, а?! Я к тебе обращался? Я к тебе обращался, холоп …ев?! Пристаешь к гражданам. Пьяный, да?! Нападение на сотрудников!
Изо всех сил я откачнулся, высвобождаясь от умелого прихвата Омельяшки, – притом стараясь не толкнуть его, не подзадеть, чтобы претензии Омельяшки получились необоснованными . Его руки соскользнули, упустив жесткую и гладкую материю куртки, – и верно задержались на брючном ремне. Я ударил Омельяшку в грудь тычком, отлепился – и бросился бежать; бег мой замедляла безнадежность – поймают и опознают. Выскочив из переулка, я застопорил – поводя головою, прикидывая: куда? Вспомнил, что Омельяшко – слепой.
Обогнув наш небольшой бело-щербатый домик, я затаился за его торцом.
Омельяшко сидел на скамейке под каштанами. Рядом сидела его жена – недвижимо. Солнечный прокол чрез листву обозначил на плече Омельяшки яркий рубец. Стараясь не ступить на трескучие старые щепки, приметенные к стене дома, я двинулся в сторону подъезда.
Я был опрокинут в раскаленную колокольную пустоту боязни – той самой боязни, от которой гадят в штаны.