Юдит Герман - Летний домик, позже
Он включает компьютер, тихий шум, чернота экрана переходит в светлую, ясную голубизну. Появляется смехотворный мини-компьютер, слева внизу на экране размещаются различные маленькие символы. Мари ерзает руками по коленям, все это ее смущает. Художник нажимает на клавиши, двигает мышью, вытягивает из-за компьютера серый шар величиной с кулак, в центре которого находится черный блестящий глаз. Он устанавливает шар в середине стола и направляет блестящий черный глаз прямо на лицо Мари. Мари смотрит на шар, художник двигает мышку, экран становится белым. Слева вверху на экране теперь появляются маленькие темно-серые и светлые квадраты, растр из маленьких точек, которые молча и быстро растекаются по поверхности экрана. Ее макушка, лоб, брови, глаза, нос, рот, подбородок, шея, часть груди, черно-белое ужасное лицо.
Это отвратительно, говорит Мари. Лицо Мари на экране повторяет это с опозданием, без звука: это отвратительно, глаза и рот открываются и закрываются, как у рыбы, это ужасно. Просто нет резкости, говорит художник, набирает что-то на клавиатуре, контуры лица Мари становятся четче и яснее, на заднем плане появляются книжные полки, окно, небо, серое на экране, серое в действительности. Так можно снимать почти все, говорит художник, улыбаясь Мари непринужденно и дружелюбно, Мари улыбается так же непринужденно в ответ. Тихо. Мари выдерживает взгляд художника, который больше не улыбается, встает. Между его бровями вырастает третий черный красивый глаз. Мари мигает, и глаз исчезает. Компьютер шелестит, Мари не осмеливается смотреть на экран, она боится ужасного серого лица Мари. Пробковый пол потрескивает, художник идет к Мари. Мари прижимается к спинке стула и пристально смотрит в глаза художника, как будто происходит что-то ужасное, и она пытается это предотвратить. Художник кладет правую руку на щеку Мари, рука прохладная и мягкая. Мари на мгновение закрывает глаза. После этого его лицо появляется прямо перед ней, Мари не дышит, он целует ее в губы. Мари трезвая. Он тоже. На экране компьютера появляется поцелуй, с опозданием, без звука, серое повторение жизни. Мари смотрит на лицо, на закрытые глаза художника, потом взгляд ее переходит на экран, где его лицо касается ее. Что-то поворачивается в голове Мари. Художник тяжело дышит, наваливается на Мари, проводит рукой по ее шее, вниз по ее спине, под одеждой. Мари сосредоточена. Вместо того, чтобы, как всегда, смотреть на себя со стороны, из какой-то птичьей перспективы, она смотрит на экран, на это молчаливое, чужеродное переплетение двух людей, и это странно. В комнате тепло. Над столом висят слои маленьких бумажек, художник где-то на юге, у него на руках пухлощекий светловолосый ребенок. Жалко, думает Мари, что вещи можно увидеть впервые только однажды.
Художник тянет Мари со стула вниз, на пол. На Мари остаются только сапоги на высоком каблуке. Их уже тоже нет. На экране компьютера книжные полки, спинка стула, окно, темное небо снаружи.
По эту сторону Одера
В момент их появления Коберлинг стоит на Наполеоновом холме. Это — насыпь в центре сада, которую Коберлинг сделал два года назад. «Холм для полководца», смеясь сказала тогда Констанц. А он сказал: «Наполеонов холм». Он стоит на Наполеоновом холме, курит сигарету и, приставив ладонь козырьком ко лбу, осматривает горизонт. Где-то там, за неровными полями, течет Одер. Где-то там Констанц, совершающая свою ежедневную прогулку. Теплый ранний вечер. Устав от солнца, Макс уснул на кухне. Коберлинг прогоняет осу и задумывается об осени. Слышен звук мотора. Это обман, Коберлинг прислушивается и ничего больше не слышит, никогда на этой дороге не появляются машины, разве что его собственная. Нет, в самом деле, гул дизеля, хруст щебенки, Коберлинг ничего не понимает, чувствует сердцебиение. Старый бенц появляется с правой стороны. Коберлинг не шевелится, хочет стать невидимкой, думает: хоть бы проехал. Бенц останавливается возле ворот сада, поднимая пыль, открывается дверца, из машины выходит Анна. Коберлинг сразу узнает ее. Она выглядит точно так же, как тогда, только больше и выше. «Коберлинг!» — кричит она. На ногах у нее туфли на высоких каблуках, она обходит машину и останавливается у ворот. На ней красное платье, она очень загорелая. Опускается стекло, из кабины высовывается голова молодого человека со спутанными волосами, у Коберлинга появляется неприятное чувство в желудке, он тихо, злобно произносит: «Наркоман».
«Эй, ты! — кричит Анна. — Мы приехали из Польши, у нас кончились деньги, мы думали, что сможем пожить у тебя день-другой. Коберлинг! Ты меня узнал?»
Коберлинг тушит ногой бычок и сходит с насыпи. «Я узнал тебя. Я все понимаю, незачем так кричать».
Анна нажимает на ручку, наркоман медленно выходит из машины, Коберлинг смотрит на его невероятно грязные джинсы. Из кухни раздается сонный детский голосок. Коберлинг думает, что на кроватку падает свет, что вокруг лампы кружатся мухи, он чувствует, что все это для него уже чересчур, чувствует слабость. Где Констанц, думает он, Констанц, которая могла бы взять все это на себя, потому что я не хочу никаких гостей и в первую очередь не хочу наркомана.
Он вытирает пот над губой и идет к воротам по гравиевой дорожке. Гравий громко хрустит под его ногами. Анна, думает Коберлинг, Анна. Ты и твой отец-клоун, циркач-дурачок. Когда ты была ребенком, я тебя однажды поколотил. Ты прыгнула мне на спину, когда я медитировал. Когда ты была ребенком, мы были с тобой на равных. Я с твоим папашей-клоуном просиживал ночи на кухне, мы с ним ели и пили, пока не падали под стол. Ты мне действовала на нервы, этот вечно вымазанный шоколадом рот, ты мне и сейчас действуешь на нервы.
Коберлинг снимает щеколду и распахивает ворота. «Дружище Коберлинг, — говорит Анна и улыбается: — Ах, Коберлинг, дружище, сколько лет прошло с тех пор, как мы последний раз виделись. Годы!»
«Да, — говорит Коберлинг, — годы».
Наркоман делает два шага и подает Коберлингу грязную руку. Коберлинг ее не берет. Он остается у ворот, его молчаливая и напряженная поза должна дать понять, что лучше бы им отсюда уйти. Что гостей здесь не ждали. Что старая дружба уже ничего не значит. Но они не понимают. Стоят и смотрят. Коберлинг поворачивается, идет по гравию назад к веранде и произносит куда-то в небо: «Если хотите, можете оставаться. Есть комната для гостей, под крышей».
Вечером Констанц возвращается с прогулки, не позже, чем обычно, но для Коберлинга поздно, как никогда. Он сидит на веранде с Анной и наркоманом, имя которого он знать не хочет, и курит одну сигарету за другой. Макс сидит перед наркоманом на полу и слушает истории про инопланетян, друидов, про Новую Гвинею, про конец света. С широко раскрытым ртом, из которого тянется нитка слюны. Левой ручкой он схватился за ботинок наркомана и тихонько, невзначай потягивает его шнурки. Коберлинг презирает Макса за лишенную предрассудков доверчивость, с которой он слушает наркомана. Идиот, думает Коберлинг. Макс, это то, что я называю идиотизмом.
Анна сидит, скрестив ноги, на плетеном кресле, смотрит на Коберлинга и предается детским воспоминаниям. «Что-то с тобой было, Коберлинг. Какая-то смешная история, я не могу вспомнить. Я только помню, как ты с моим отцом сидел на кухне, ночи напролет. Эй, Коберлинг. Ты это помнишь?»
Коберлинг молчит, не хочет ей подсказывать. Он мог бы рассказать историю о пощечине. Он мог бы ей рассказать, что за лето, проведенное в деревне, она становилась черной, как негритенок. Он мог бы ей польстить — вспомнить ее детские каламбуры, которые ее папаша-клоун, наполняясь гордостью, записывал в специальную оранжевую тетрадь. Он мог бы сказать, что она была очень тощая, кожа да кости, в то утро, когда она с утра исчезла в лесу и пришла под вечер, исцарапанная, с клещами на икрах. Он мог бы сказать: «Твой отец-клоун оставил тебя в покое. Он дал тебе возможность сделать то, что ты хочешь, и ты тогда исчезла. На целый день. Тебя просто не было, и все, для нас ты не существовала этот день. Наверно, это до сих пор остается для тебя самой сильной травмой».
Но он не хочет ничего говорить. Она его не интересует. Ее папаша-клоун его тоже больше не интересует. Он хочет тут сидеть, молча и чтобы его тоже никто не трогал. Коберлинг закуривает очередную сигарету, он замечает, что все время сидит, стиснув зубы. На гравиевой дорожке появляется Констанц, она идет пританцовывая, она возмутительно беззаботна. «Слишком поздно, — думает Коберлинг, — слишком поздно, моя дорогая, потому что они уже здесь, и уйдут они нескоро».
Констанц сразу узнает Анну. Улыбается, тихонько хлопает в ладоши, подносит руки к лицу. Смеется. Опускает руки. Коберлинг чувствует отвращение. Он уже заранее знает, что она скажет: «Анна! Такая же маленькая, худенькая Анна, и при этом на пятнадцать лет старше, чем была тогда. Я не могу поверить своим глазам, что это ты сидишь!» Анна сияет, выглядит смущенной, представляет Констанц своего наркомана, робко поглядывает на Коберлинга. Коберлинг откидывается на спинку стула, потом встает и уходит на кухню. Маленькая, худенькая Анна! Бред собачий. Он достает из холодильника оливки, сыр, салями. Нарезает хлеб, открывает вино, все, как тогда. «Сейчас будем ужинать», — думает Коберлинг. Сейчас будем кушать, и что-то сейчас еще будем делать, если бы это была только чертова еда, это было бы еще не так плохо.