Коллектив авторов - Здравствуйте, доктор! Записки пациентов [антология]
Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «оnarckеp» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежал кисти художника Чонтвари Костки и хранился в Будапештском национальном музее. Несмотря на то что этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.
Дальше нескольких слов, связанных с изобразительным искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком больного и значившихся в деле «письмом без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Гезы Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.
Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним совершенно нелитературным знакомым, послужил основой нижепереведенной русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало, и мне пришлось придумать его самому.
Дворец, сад, вокзал, подъезд…
В нашей с Бреннером комнате западная стена гнилая, вечно мокрая и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе все пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом — все западное крыло без фундамента, лежит на земле. Как оно еще не обрушилось — ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…
Мне здесь совсем не нравится, а Бреннер, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом.
Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.
Но сегодня мой сосед делает мне знаки, через спину указывает большим пальцем на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена в любом городе.
Бреннер улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель со ржавым длинным сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится все строение и погребет нас под своими обломками.
Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.
— Га! — восторженно восклицает Бреннер.
Но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски и поэтому только одобрительно киваю ему, повторяя по-немецки и на иврите:
— Йа, Йозеф, йа! Кен, Йосеф, кен! Кен.
Бреннер быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я, не задумываясь, следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!
Мы оказываемся внутри кажущегося бесконечным пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место — дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь торжественной тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Бреннер, наконец, уснул, как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.
Как все это оказалось здесь, под землей, кто спрятал этот двор под землю и замазал все входы в него серой рыхлой штукатуркой, сделав его своей тайной, своей объемной осязаемой тайной? Куда ушли все жильцы этого дома? Почему все окна разбиты, зачем брошена на балконах старая мебель и белье не снято с веревок? Я смотрю на спящего соседа по комнате, вижу, как он преобразился во сне, и понимаю, что он мог бы ответить мне, но теперь уже не проснется. С утра санитар дал ему, вероятно, тройную дозу успокоительного, и теперь черты его лица утончились, сделались почти женскими, волосы отросли и покрыли плечи, кожа приобрела чуть голубоватый оттенок и фактуру матового бисквитного фарфора, и даже пижама кажется глыбой розового коралла.
Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути — трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Гезы Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Бреннера для исследования в будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.
По официальной версии, в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Геза Чат (Йожеф Бреннер) — опиист, писатель, психоаналитик, музыковед — покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим Бреннером, проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.
Алена Жукова
Август
© Алена Жукова, 2014
Самоубийцы пишут предсмертные записки, в которых успевают признаться в любви всему миру и попросить у него же прощения за то, что оказались тут лишними. А безнадежные больные, вроде меня, медлят, сомневаются, цепляются за каждую соломинку. Как вдруг — бах, и уже не до писем — только бы не возвращаться в сознание и не чувствовать боль. Тогда-то и возникает сожаление, что вовремя не написала: «Прошу никого не винить в моей смерти…» На первый взгляд, и так очевидно: кого тут будешь винить, если болезнь неизлечима? Но они — мои близкие, стоят рядом и чувствуют, постоянно чувствуют свою вину, словно что-то не так сделали, чего-то недодали… Ребята, бросьте, все нормально. Теперь нормально. Что было раньше — не считается. Мы жили так, словно бессмертны. А как по-другому? Бессмертные уверены в себе, в завтрашнем дне, в разумности мироустройства. Они знают, что завтра для них опять взойдет солнце, и нет оснований в этом усомниться. Я тоже когда-то была бессмертной. А теперь не исключено, что в процессе написания такой записки могу забыть, что, собственно, собиралась сказать, — теряю смысл и цель любого, даже самого простого действия. Доктор говорит, что это из-за метастазов. Они перебрались из груди в позвоночник, потом в шею, а теперь микроскопическими спорами отравляют мозг. Наверное, правильнее было бы написать: «Дорогие мои, поздравляю вас со своей кончиной, отдыхайте». Только вот врачи не дают. Тянут резину, хотя уже точно знают: оперировать нельзя, а химия не работает.