Евгений Шишкин - Правда и блаженство
Лешка Ворончихин и Игорь Машкин дрались насмерть.
Словно для затравки, для разогрева, они попрыгали возле друг друга в боксерской стойке, поогрызались:
— Сдал меня Кирюхе? — сквозь зубы цедил Лешка. — Сам загремел в ментовку и на меня капнул.
— Кирюха на понт берет, — отбрыкивался Машкин.
— Откуда она про записку для продавщицы знает?
— Что за базар? — взвыл Ленька Жмых. — Бокс!
Тут Машкин набросился на соперника, точно сорвался с цепи. Оскалившись, он бил Лешку куда попало, не давая тому очухаться и нанести ответную плюху. У Лешки челюсти клацали, из груди рвался болезненный выдох, даже стон. Искры в глазах. В какой-то момент Лешка почувствовал во рту вкус крови: неужели всё — побит, проиграл, не отомстил предателю? Нет уж! Лешка проглотил кровавые слюни, стиснул зубы, ринулся сквозь толчею встречных ударов, изловчился, всадил Машкину кулаком в «поддыхалку», а когда тот приосел, вмочил правой в челюсть.
— Брэк! Брэк! — проорал Ленька Жмых, растолкал соперников на стороны. Накинулся на Лешку: — Язык покажи!
Лешка язык не показал, ткнул рукой в сторону Машкина:
— У него тоже губа разбита! — И тут же кинулся волком на соперника.
— Ну чё? Тогда — бой! — запоздало провозгласил Жмых-рефери.
Дальше пошла просто драка. Ленька Жмых понапрасну дул в свисток, кричал:
— Зачем перчатки сбросили?.. Э-э, вы чё, ногами нельзя!
Они уже дрались за рингом, оттеснив наблюдавших пацанов, дрались без правил и вместе с болью и матюгами выливалась горючая обида:
— Ты у меня, сука, еще за Ленку схлопочешь! — шипел разъяренный Лешка, забравшись на соперника верхом.
— Раком я ставил твою Ленку! — не сдавался верткий Машкин, уворачивался от ударов, сам оказывался наверху.
— Сука, предатель! — локтем, безжалостно бил Лешка в живот.
— Сам урод! — Машкин тоже не давал спуску.
Наконец, видя разбитые в кровь, опухшие, истерические лица соперников, Ленька Жмых гаркнул властно, пресекая:
— Ша! Разбежались! — Он стал стеной между Ворончихиным и Машкиным, которые яро дышали и сжимали кулаки с неунятой ненавистью. — Приз пополам!
Ни Лешка, ни Машкин дележа премиальных сигарет ждать не стали: оба с руганью на устах и расквашенными лицами — на разные стороны, восвояси.
Лешку еще долго лихорадила ярость схватки, в ушах стояли оскорбления и угрозы Машкина, во рту не исчезал вкус крови. В сердце — ревность и обида за одноклассницу Ленку. Он порывисто шагал к дому, хватая с обледенелых придорожных кочек крупинчатый грязный снег, прикладывал к щеке. За ним поспевал Костя.
— Дрались? — спросил Пашка, встретив «бойцов» на подходе к дому. — Зря. Родители расстроятся.
— Это честный бой, — защитился Лешка. — Нельзя было отказаться.
— Опять Ленька Жмых над вами изгаляется? Я эту шпану презираю!
Пашка произнес слово из какой-то иной, не юношеской среды: «презираю»; оно требовало расшифровки, иначе висло пустым, замысловатым звуком.
— За что? — простодушно спросил Костя.
— За подлость… Ленька Жмых всех девчонок батонами и швабрами зовет. Грязь на них льет… Я видел, как он у клуба одной девчонке по лицу врезал… Подлая вся эта шпана.
IIIС празднества Первомая по традиции начинала работать летняя открытая танцплощадка у местного клуба. Здесь гремели первые городские электрогитары, частил по звонким тарелкам ударник, пищала «ионика». Наступила эпоха битломании, Ободзинского и «Поющих гитар».
На танцы съезжался и сходился молодой народ, наведывались знаменитые хулиганы, главари уличных группировок с разных районов Вятска. Сюда, на мопровскую окраину, их манила не только экзотика — рядом река, развесистые ивы: есть где выпить и пошалить с девками, — но и пронзительный тенор Димы Горина; душу выворачивало, когда доморощенный песняр вытягивал на высоченных нотах полублатную арию:
Помню, помню мальчик я босой
В лодке колыхался над волнами.
Девушка с распущенной косой
Мои губы трогала губами.
Ленька Жмых надевал на танцы боксерские перчатки. Спортинвентарь раздобыл для него ушлый Санька Шпагат.
— Потренируюсь немного перед армией, — заявлял Ленька, ударял себе перчаткой в челюсть, словно пробовал дозировку боли, и подходил к бабушке с просьбой завязать шнуровку.
— Куды ты в эдаких корюгах пойдешь? — дивилась старенькая Авдотья, завязывая шнурки перчаток бантиком.
— Пойду, бабуля, на танцы. Кому-нибудь в пятак дам, — простосердечно отвечал внук.
— Да ты што! — привскакивала бабушка. — Посадят!
— Если кулаком в рыло — это драка. Если в перчатках — это, бабуля, бокс… Тренируюсь. В армии в спортроту пойду.
Ленька Жмых появлялся у танцевальной площадки и за вечер, обычно, человек пять отправлял в нокаут или нокдаун, эти понятие он не мог различить; словом, валил несчастливца ударом «в отруб».
Однажды, когда у Леньки Жмыха уже была на руках военкоматовская повестка, а для проводин матерью была закуплена «Московская» белая с зеленой этикеткой, возле танцплощадки разразилась кровавая беда. У кустов, где, по обыкновению, справляли малую нужду, на Леньку-призывника выплыл из сумерек невысокий, но плотный, квадратистый молодой человек с круглым лицом. Стрижен он был коротко, по блатной моде.
— Закурить давай! — бросил ему Ленька для затравки.
Крепыш насторожился, будто чего-то не понял. Негромко, предупредительно сказал:
— Ты чего грубишь? Я Порция.
— Чё? — изумился Ленька. — Кто ты?
— Перчатки, говорю, у тебя клёвые, — играл какую-то игру незнакомец. — Дай посмотреть.
— Я тебе дам понюхать! — Ленька Жмых хотел было снизу вмазать крепышу в челюсть. Но не успел.
Крепыш головой боднул его в лицо, так что розовые круги поплыли в глазах Леньки-боксера. Себя он ощутил уже в кустах.
— Ты чё, козел! Я тебе сейчас полпорции сделаю! — Ленька зубами распустил шнурки, сбросил перчатки и со своей финкой, с которой никогда не расставался, вышел к головастому незнакомцу.
Ножевых ранений на теле Порции оказалось больше дюжины. Хоронили Порцию не шпана, не мелкие хулиганы — настоящие вятские воры. Порция был вор, — другая квалификация, другой авторитет в блатном мире. В их среде клички давались не по фамилиям. Сотоварищи поклялись отомстить за Порцию отвязному фраеру, который кинулся на него с финкой.
Несколько дней Ленька Жмых не дотянул до отправки в Советскую армию. А на зоне, после суда и приговора вскрыл себе вены. Шел слух, что ему посодействовали.
IVМир юношеский — будто слоеный пирог. Сверху сладко искрится сахарная пудра, а в глубине, между сдобными коржами, может быть самая горькая горечь горчицы. И, верно, нет на земле отрока, который не мечтал бы поскорее переметнуться с вилючей тропы юношества на взрослый, независимый путь.
…В середине лета в пустующей, заброшенной голубятне, что возвышалась над сараями у одного из мопровских домов, появились белые породистые голуби. Из тюрьмы вернулся, оттрубив два года на «малолетке» и добрав полгода на «взросляке», Анатолий Шмелев, по кличке Мамай, который сызмальства имел две страсти: голуби и грабеж. Кличку ему подсудобила собственная мать, не потому что пошибал он чем-то на дальнего родственника бурята, с узким разрезом глаз, — подсудобила, когда узнала, что он поколотил в школе сразу шестерых сверстников: «Какой ты у нас Мамай!»
Дом, в котором жили Шмелевы, стоял наособину — не на линии улицы, а в глубине. Построен он был относительно других домов много позже и не вписался в шеренгу. Шмелев-старший зашибал деньгу в приполярной воркутинской шахте, а жену с сыном переместил из шахтерской общаги в Вятск; приткнулся на землю деда, откусил у него часть огорода, выстроил дом с верандой, сараем и голубятней.
Свист Мамая над голубятней, которую далеко видать с улицы Мопра, звучал недолго — упекли голубятника; с местными парнями дружбы он спаять тоже не поспел. Но о нем знали, его помнили. Темная и дурная слава — самая яркая, липкая слава.
— Стоять!
Они шли втроем: Пашка, Лешка и Костя. Возвращались с реки по грунтовой дороге со стороны огородов.
«Стоять!» — в этом командном оклике сзади, брошенном низким, хриповато-прокуренным, оскалистым голосом, была не только власть или угроза, но и требование откупа.
Мамай появился из малинника, со стороны сарая, над которым и высилась голубятня. Рукава темной лиловой рубахи у него были засучены, на предплечье синел татуированный меч, увитый плющом и змеем с высунутым жалом, на пальцах синело несколько наколотых колец. На голове — полосатая фуражка с длинным козырьком. Тень от козырька делала темные карие глаза глубже и ядовитее.