Олег Зайончковский - Сергеев и городок
— Привет, Сергеев! Как хорошо, что ты с нами! Возьми эмблему...
— Нет, нет... спасибо... — он стал протискиваться к выходу. — Я здесь по другому делу...
Он вышел на улицу. Во дворе музея «припаркованы» были два ржавых велосипеда и один «Москвич». Затянувшись свежим осенним воздухом и чуть постояв, Сергеев не спеша двинулся вниз по аллейке, ведущей от монастыря. Древесную листву, пассируемую закатным солнцем, лениво пошевеливал ветерок — чтобы не пригорала. Россыпь городских домиков под холмом подернулась золотистой дымкой; многие, словно надев пенсне, поблескивали окнами. Общий покой нарушали только грачиные вопли: который уже день птицы хлопотали и суетились, готовясь в эмиграцию; собравшись большими стаями на деревьях, они истерически галдели и бомбили прохожих слизью своих тревожных опорожнений.
Навстречу Сергееву, разметая опавшую листву и пыхтя, торопливо поднимался молодой человек в коротковатом плащике. Это был Вадик Кочуев.
— Привет, Сергеев! — издалека поздоровался Вадик — Ты из музея? Наши собрались уже?
— Ваши? — Сергеев усмехнулся.
— Наши, наши... Уф! — Вадик, не останавливаясь, сунул ему руку и пробежал, обдав его запахом пота и одеколона.
— Поспеши! — крикнул Сергеев ему вслед. — Без тебя там кворум неполный...
Кочуев, без сомнения, входил в число наших "мыслящих людей". Но попасть в их среду и в ней утвердиться ему помог случай. Как-то, еще в советские времена, зашел он в столовский буфет в поисках пива и встретил там Юрика Арзуманяна, дизайнера и потомка армянских аристократов. Вообще-то Юрик работал художником-оформителем у нас на заводе, и, поскольку приближались ноябрьские праздники, он всю неделю перед тем рисовал и подновлял плакаты. За свой ударный труд Арзуманян получил премию — 50 рублей — и теперь сидел и пропивал ее в гордом одиночестве. Однако, увидев Вадика, он решил развлечь себя беседой.
— Алло, Кочуев! — обратился он в своей, несколько надменной манере. — Садись со мной, будем водку пить.
Простоватый Вадик, слегка робевший дизайнера и уважавший его за знание многих иностранных слов, послушно сел. Водка делала Арзуманяна снисходительнее и несколько уравнивала молодых людей, в статусе: они хорошо, как товарищи, посидели и были выдворены из буфета по его закрытии. Предусмотрительно захватив с собой бутылку, они продолжили дружбу в каком-то подъезде, откуда их тоже выставили, но более грубо. В результате, оставшись без приюта, они уже поздней ночью побрели по безлюдному проспекту Красной армии. В силу тщедушного сложения обоих приятелей развезло, особенно армянского потомка. Падал мокрый снег. Главная улица городка была украшена к предстоявшим торжествам... Арзуманян цитировал плакаты собственного изготовления и сатанински хохотал. «Антихрист торжествует!!» — орал он в темные окна. То и дело он оступался, попадая ногой на конец размотавшегося шарфа. У Вадика у самого одна штанина обмерзла в блевотине, но соображал он получше товарища и пытался его урезонить. Наконец он взмолился:
— Тише, Юрик... Заберут же, как пить дать!
Арзуманян отстранился. Гневно и презрительно он уставился на Кочуева, а потом неожиданно метко плюнул ему на пальто.
— Смерр-дяка! — отчеканил аристократ. — Запорю!
В эту минуту на проспекте показался милицейский «уазик»; он медленно ехал, щупая тьму фарами. Пьяные струсили и, спотыкаясь, побежали прятаться к деревянной трибуне. Когда грозная «канарейка» проехала, они вылезли и проплясали ей вслед что-то вроде канкана.
— Улетай, туча! — хохоча, пропел Вадик.
Юрик полез на трибуну держать речь, но он уже совсем «прокис»: язык не слушался, слюни, вытекая изо рта, висли на воротнике. Он еле спустился с трибуны и обнял Кочуева, чтобы не упасть. Наконец они оба повалились на землю; сил подняться уже не было... Диссиденты заползли под трибуну и уснули, прижавшись друг к другу и дрожа.
Утром их, совсем окоченевших, вытащил милицейский наряд. По-хорошему, им следовало дать пинка и отправить по домам, но Арзуманян неожиданно взбунтовался.
— Опричники! — закричал он. — Да здравствует Учредительное собрание!
— Вот оно что... — старшина почесал под фуражкой. — Ладно, будет вам собрание... Поехали к дяде Толе.
Капитан Самофалов, в просторечии дядя Толя Самосвал, пользовался в городке большим авторитетом. Никто у нас не имел такой толстой шеи и таких громадных кулаков — один кукиш его был размером с детскую головку. Самосвал не отличался веселым нравом, но никому бы и на ум не пришло с ним шутить: когда проходил он тяжким шагом по улице, даже собаки поджимали хвосты и разбегались по дворам; казалось, само солнце пряталось от греха за тучку... Встретиться с дядей Толей глазами — и то было опасно: прямой взгляд он мог принять за вызов, и тогда глазастому приходилось плохо.
— Поди-ка сюда...— манил его Самосвал толстым пальцем.
— Ну чего?.. Чего я сделал? — начинал канючить несчастный.
— Ты чего это на меня смотришь... герой?
— Я на вас?.. Я нечаянно... — лепетал «герой» в надежде улизнуть.
— Поговори еще... — Самосвал качал в себе гнев, медленно соображая, к чему бы придраться. — Умный, что ли, очень?
— Что вы, дядь Толь, какой я умный, вы ж меня знаете...
— Угу... всех я вас знаю... А то давай, протокол составим?
Жертва ежилась от нехорошего предчувствия:
За что?.. Дядь Толь, не надо...
— Ну,смотри...
Казалось, Самосвал смилостивился, и птичка порывалась улететь...
— Нет, постой... Все-таки составим... — и дядя Толя бил неблагонадежного в ухо — вполсилы, но так, что тот делал, чтобы не упасть, четыре шага в сторону. Это и называлось у Самосвала «составить протокол».
На Арзуманяна с Кочуевым он составил на каждого по полновесному «протоколу», а потом, взяв обоих за шкирки, самолично отволок их в КПЗ, где они и провели праздничный день седьмого ноября. Чтобы заключенные не повесились в камере, у них вынули шнурки из ботинок и ремни, а заодно и содержимое карманов. Но они нашли какой-то камушек и им начертали на стене узилища несколько бранных слов в адрес советской власти и персонально капитана Самофалова.
На волю Вадик вышел того же дня вечером, но уже закаленным противником режима: у него появился новый товарищ, который открыл ему глаза на многое... Прямо из заточения, трясясь от неизбытой абстиненции, они явились к Кочуеву домой в надежде найти нужное им лекарство у Вероники, Вадиковой мамаши. Вероника была добрая женщина; она помазала кремом их синяки и, сбегав к соседке, заняла у нее спирта. В результате Юрик остался у них ночевать — в эту ночь и в следующую, и так далее... Ночевал он в одной кровати с Вероникой, на несколько месяцев сделавшись, как ни смешно это звучит, для Вадика чем-то вроде «папы». Настоящий его отец помер давным-давно, выпив по оплошке чего-то «не того». Потом у Вероники был еще один муж, но и тот где-то сгинул, правда, заживо. Словом, была она женщина хоть простая, но, что называется, со сложной судьбой. Даже подруги ее удивлялись: «Чтой-то, Вероника, к твоему берегу то говно прибьет, то палку?» Впрочем, свойство это — притягивать такие предметы — совсем не редкое у наших женщин... Конечно, замуж за Арзуманяна она не помышляла, хотя стала регулярно брить ноги и купила в дом еще одни тапочки, рассудив, что они пригодятся во всяком случае.
Однако речь наша не о Веронике, а об ее сыне, Вадике. Сделавшись условно «усыновленным» хотя бы и ровесником своим Юри-ком, он и впрямь возымел к нему почти сыновние чувства. Арзуманян же, не отвергнув этих чувств (хотя отчасти, быть может, развлекаясь), занялся его воспитанием. Заметив, что пасынок его тянется к культуре, особенно в ее вербальных проявлениях, он щедро делился с ним собственным немалым багажом. Это позволило Вадику уже вскорости щеголять перед Вероникой и приходящими к ней товарками многими новыми словами и выражениями. Некоторые «триады» (то есть тирады) он не стеснялся заучивать за Юриком наизусть. Частенько, правда, слова по пути от ушей Вадика к его языку получали повреждения и выходили уродцами: появлялись «дрез-доранты», «трифидельки» и «метродутели» с ударением на «до». Но лиха беда начало... Арзуманян ввел его в интересный круг наших "мыслящих людей", которых в те времена несвободы объединяла общая нелюбовь к капитану Самофалову. Именно в этом кругу, на кухнях, когда на верандах, смотря по погоде, прошел Вадик свои университеты. Спустя некоторое время он мог уже свободно рассуждать о баптизме, босохождении, парапсихологии, еврейском вопросе и многом другом. Главной же темой их разговоров была, конечно, «действительность», то есть место и время, в котором их угораздило родиться и, страдая, жить. Мыслители находили действительность ужасной и мечтали о переменах.
Не секрет, что культурно развитому человеку нелегко живется в маленьком провинциальном городке. Вадик сменил работу, потом еще и еще, но нигде не находилось дела под стать его умственным запросам. В итоге, окончив двухмесячные курсы, он устроился фотографом в Дом быта — все-таки не слесарь и не лаковар. Однако по причине, вероятно, его неприязни к нашим обывателям из-под руки его вместо человеческих лиц выходили порой такие рожи, что их пугались даже в паспортном столе. На личном фронте у Кочуева тоже не клеилось. Женский вопрос, который перед ним естественным образом ставила природа, он еще как-то решал, но создать семью не получалось, несмотря на Вероникины понукания. Девушки в городке были глупы и неначитанны, интересы имели сугубо мещанские. Правда, и в «мыслящем» кругу попадались женские особи, но внешность у них была такая, что они могли без опасений сниматься у Вадика. Возможно, он проявлял излишнюю разборчивость и, как часто случается с разборчивыми женихами, в результате пошлым образом «залетел». Ленка, Вероникина подруга, оказавшись в тягости, открылась кочуевской мамаше, и, посовещавшись, женщины решили аборт не делать, а «окольцевать» бедного Вадика. Что и было ими проделано при безвольном сопротивлении незадачливого сластолюбца В новой для себя роли отца семейства Кочуев проявился с самой дурной стороны; из всех мужских обязанностей он усвоил только одну — лупить Ленку за дело и без дела. Она хотя и давала успешно ему сдачи, бегала тем не менее жаловаться к Веронике: «Опять меня всю исцарапал — посмотри, — как я на работе покажусь?» Вероника мазала ее зеленкой и философски утешала: «Ну где ж ему было научиться бить по-настоящему? Сама знаешь — безотцовщина...» Ленка сокрушалась: «Хоть бы, гад, деньги давал или спал со мной хоть по праздникам... Тут поневоле заблядуешь!» Но Вероника не соглашалась: «Грех тебе жаловаться, — возражала она, — ты поживи бобылкой, как я, — тогда узнаешь, каково это...» — «Да я уж нажилась...» — кручинилась исцарапанная Ленка, и бабенки проливали по нескольку слезинок