Андрей Битов - Аптекарский остров (сборник)
…Ведь это же я делаю каждый день! Больше, меньше, но каждый день, думал Бобышев.
И как давно забытое ощущение было, что думал не вскользь, не как бы, не вроде, не забывая, не в полусне.
1962
Инфантьев
Когда именно начал Инфантьев служить в этом НИИ, никто не знал хотя бы потому, что знать такие вещи было как раз в его ведении. Казалось, он служил тут всегда. Как-то странно, но его вообще никто не замечал и не запоминал все эти долгие годы. Говорили, что он знает свое дело.
Инфантьева заметили вдруг, когда он стал начальником отдела.
Собственно, тогда и начали составлять мнение об отношениях Инфантьева с женой. Ведь она служила в том же НИИ, правда, давно, сразу после войны, и недолго. Но таких старых сослуживцев оставалось немного: в последние годы поколение стремительно уходило на пенсию, да и помнило оно уже плохо. Помнили, что была она моложе Инфантьева, тоненькая, хорошенькая, черненькая, и еще какую-то глупость, что носила серьги-обручи, как цыганка. Помнили, что была она веселая, живая, хотя ничего такого, чтобы пришлось ее осуждать, вроде не было. Больше, пожалуй, ничего существенного. Тем более что с тех пор никто ее не видел и, какая она стала теперь, никто не знал. Впрочем, все не помолодели же за эти годы…
В общем, жалели, что не были в свое время более внимательны. Потому что с точки зрения сослуживцев отношения Инфантьева с женой были нехороши. Об этом можно было судить хотя бы по тому, как он разговаривал с ней по телефону. Во-первых, он был с нею на «вы» и называл Натальей Владимировной. Во-вторых, ответы его были отрывисты и грубы: «Что вам еще нужно? Нет, нет, нет! Занят. Да. Да…» В-третьих, нехороши.
Хотелось бы знать больше, но Инфантьев был довольно угрюмый и одинокий по характеру человек и ни с кем не делился. Что там стряслось у них в свое время, что привело к таким вот последствиям? — приходилось только гадать.
Но и эти догадки однажды стали вовсе несущественны.
Однажды на инфантьевском океанском столе раздался звонок, и Инфантьев, степенно сняв трубку, вдруг совершенно изменился и сказал: «Да, Наточка… Как ты себя чувствуешь?.. Сейчас приеду…» — и тут же собрался и, никому ничего не сказав, поспешил из комнаты. Сидевшие у него посетители всполошились необычайно. Слух мгновенно разбежался по НИИ. И тогда все до одного вспомнили, что Инфантьев в последнее время был не такой. Уже месяц — нет, два — нет, полтора — хорошо помню, — когда мы еще в культпоход ходили… То есть все просто удивились, как они сразу не догадались. Ведь так часто за последний месяц, полтора-два он срывался и исчезал в середине рабочего дня! Другие говорили, что Инфантьев всегда был скрытный человек — и ничего странного. Третьи говорили, что жаль его — такое горе! — хотя, какое горе, еще и не знали.
Так все выглядело со стороны.
* * *А горе было в том, что у жены Инфантьева был рак груди. Случилось это уже полгода назад. Инфантьев понимал, что это не только больно и опасно, но что для женщины это и еще нечто большее. Он жалел жену и, когда она вернулась после операции, старался сделать так, чтобы она как можно скорее забыла о перенесенном. Понимал он это по-своему: он старался не давать ей раскисать и сосредоточиваться на болезни и поэтому вел себя так, будто ничего не случилось. Жена по-прежнему должна была заниматься по хозяйству. И если он видел, что она сидит отключившись, опустив руки, и смотрит, никуда, то сразу соображал что-нибудь, как занять или отвлечь. «Пришейте мне пуговицу», — говорил он, например. Но, конечно, в этом было и желание сохранить многолетний порядок. Впрочем, не все удавалось в точности как прежде. Например, Инфантьев скрыл от жены, что их дочь ушла из вуза. Он знал, как много это значило для жены. Раньше он никогда бы не стал что-либо скрывать только потому, что это может быть больно жене и надо ее щадить, — но тут скрыл. И именно поэтому дочь не понимала толком семейное горе, а не только по молодости. А Инфантьева особенно сбивало с толку, что вот так все сразу: и жена, и дочка.
А потом жене было уже так плохо, что метода: все как прежде и не давать раскисать, — перестала действовать, и жена снова оказалась в больнице.
Там уже ничего делать не стали. И довольно скоро Инфантьев с дочкой пошли в больницу, чтобы привести Наталью Владимировну домой. Наталья Владимировна ни за что не согласилась ехать домой на чем бы то ни было: от запаха автомашин она задыхалась, и ее тошнило. Называлось это «метастазы в легком». И они шли пешком. Было достаточно далеко, и практически они с дочкой пронесли ее всю дорогу, держа с двух сторон под руки. Был ясный морозец, и с ясного дымчатого неба падал редкий, по одной снежинке, легкий снег.
Потом — Наташа, Наточка, ты — она уже не вставала. Дочка каждое утро отправлялась куда-то: для мамы — в институт.
А Инфантьев, Инфантьев… он, небольшого роста, худой человек, с прилизанными серыми, более уже седыми, волосами и светлыми пустыми глазами — Наташа, Наточка, ты, — слышали, как он говорил по телефону и срывался с места: сейчас, сейчас. Конечно, уже никак нельзя было, не удалось бы ни дать жене почувствовать, что она больна, ни прикинуться: мол, все как прежде. Наташа, Наточка, ты…
Похоронили ее на очень красивом кладбище, лучшем в городе. Оно уже давно как музей, и захоронения там производятся в исключительных случаях. У Инфантьева достало связей добиться. Кладбище это — над озером: холмистый высокий берег в соснах. И по склону, к озеру, между соснами — могилы, могилы. А на вершине холма — собор старой постройки. Это замечательное кладбище: совсем не тяжелое от него впечатление, а даже какое-то живущее — может быть, хорошо грустное, а может, даже радостное. А главное, могилы, хоть и очень тесны, но не загораживают, а спадают вниз по склону. И весь вид: склон, сосны, озеро, и противоположный его далекий берег в лесу, и парашютная вышка справа — все это видно даже прежде могил. А если небо чистое, и солнце, и сосны шумят, и в воде отражаются клубки облаков — нет тут смерти. И солнце садится за тем далеким берегом, и его, уже горизонтальные, лучи просвечивают весь склон, все могилы, всё кладбище до самых сумерек. Светло тут как-то и просторно.
* * *Когда ее хоронили, была какая-то определенная погода, но он не запомнил какая. Он помнил, что погода была особенная, но была ли она радостная или печальная — этого он не помнил.
Вообще, когда он вспоминал потом, этот день уподоблялся пунктиру или очереди: в нем было три черточки, три картинки, три пули — остального он не помнил, — три кадрика утерянной ленты. Но и эти три не умещались в его сознании, разрывали и потому были даже как бы не о нем, Инфантьеве, а о другом человеке, очень вроде бы на него похожем, но все же не о нем. Инфантьев представлял себе эти картинки всегда с некоторым недоумением. Они возникали в его мозгу помимо его воли, внезапно, всегда только три вместе и только в этой последовательности…
Легко сказать: он чувствовал себя потерянным… «Где бабушка? Где бабушка?» — заговорили вдруг. Инфантьеву показалось, что все повернулись к нему, смотрят, спрашивают именно его. «Хорошо, я сейчас…» — сказал он и побежал назад по узкой тропинке между могилами. Тропинка, по которой только что с трудом протискивалась их процессия, была теперь пуста. Инфантьев бежал по этой дорожке, посыпанной ярким желтым песком, и по мере удаления от своих им овладевало странное и невнятное возбуждение. Он бежал, словно мальчик по поручению взрослых, задыхаясь от ответственности и доверия — такое забытое чувство, — и одновременно он, конечно же, убегал от процессии, потому что там происходило что-то явно постороннее, не имевшее к нему отношения, и непонятно было, зачем он участвует, должен участвовать в странных передвижениях людей с длинным ящиком, заключившим в себе… нет, конечно же, нет! — неведомо что. Инфантьев убегал.
И вдруг он как бы споткнулся и замер в позе неустойчивого равновесия, наклонившись вперед, как бежал, и все не падая. Процессия надвинулась на него, Инфантьев поспешно отступил за обочину, встал в маленькую канавку, на прошлогодние листья, поймал чей-то осуждающий, укоризненный взгляд и потупился. Никуда-то он не убежал, а сделал круг и попал опять в свою же процессию. Осторожно поднимая взгляд, он увидел перед собой священника — тот шел впереди всех с нелепым выражением суетности и лени одновременно на широком лице, помахивал кадилом, шел какой-то подавленной походкой, медленнее, чем хотел, словно боясь убежать вперед от крышки, которую несли за ним следом, и от гроба, который несли за крышкой. Тут Инфантьев смог сказать себе слово «гроб», потому что с облегчением понял, что это была другая процессия, не его, что просто на него затмение нашло — глупо было даже так думать. Конечно же, это не его процессия — у них священника не могло быть… Тут какие-то обрывки соединились в его мозгу, он сразу все понял и нетерпеливо переминался, пока миновала процессия, и как только она миновала, то и открылся ему тот освещенный пятачок с клумбой посередине, что замыкался той самой старой церковью, голубой купол которой был виден отовсюду. И врата церкви были открыты. Инфантьев перебежал пятачок и в два прыжка преодолел лестницу, полы его распахнутого пальто развевались. Взбежав, он приостановился, ничего не различая после света в темной глубине церкви, полы его пальто опали, и, как бы сложив крылья, он тихо проскользнул внутрь. Пожалуй, он ни разу в жизни не был в церкви, про себя он сказал «не был внутри». Неосознанным движением он поднял голову и посмотрел вверх: оттуда шел пыльный свет, больше он ничего не различил. Спохватившись, Инфантьев опустил голову и вытащил руки из карманов пальто. Вытащив, он не мог уже ничего с руками поделать, не знал, куда их деть. Он различил небольшую толпу темных фигур, силуэтов, они группировались вокруг некоего центра — и это опять был гроб. Узкий столб света рассекал весь этот тенистый объем надвое. «Как меч…» — сказал себе Инфантьев. Он по-прежнему возился со своими руками, то складывая их на животе, то за спиной, то отирая их тайно платком. Люди толпились, как бы даже клубились, попадая в этот узкий луч, клубились, как пыльный свет. «У них общее горе…» — заторможенно подумал Инфантьев. С удивлением он отметил, что все эти люди чувствуют себя много свободнее, чем он сам. «Они же верят, а не я…» — с удивлением сказал себе Инфантьев, отмечая отсутствие того трепета и молчания, какие ожидал здесь увидеть. Наоборот, здесь наблюдались гул и разброд. Эти люди с общим горем вели себя, как показалось Инфантьеву, слишком свободно. Лишь кто-то один чересчур убивался, почти выл, — старая женщина без лица. А кто-то сморкался громко, двое оживленно переговаривались, грузная старуха становилась на колени и очень долго устраивалась, шурша и возясь. Передавали какой-то сверток. Чего-то ждали. Какая-то нелепость стала вдруг ясна Инфантьеву — он наблюдал, впрочем, это все последние дни, но только сейчас понял. Это была, пожалуй, и не нелепость, а просто крушение некоего неточного представления, которое почему-то было в Инфантьеве, а именно, что горе люди переживают очень совместно, одинаково, слитно, что у глубокого горя есть лишь одно выражение. И вот теперь, наблюдая этот разброд в ожидании вокруг гроба (причем, чего они ждали, Инфантьев понятия не имел), наблюдая этот разброд и даже нетерпение, казалось бы, кощунственное, отмечая в себе, неверующем, даже как бы большее благоговение и трепет, чем было видно по лицам верующих, не зная, куда деть свои руки, Инфантьев вообще обо всем позабыл и удивлялся — и вдруг увидел бабушку. Она стояла, черная, неотличимая от других старух, у самого гроба, тихо склонив набок сухую свою головку, размеренно поднося комочек платка все к одному глазу и медленно шевеля губами. Инфантьев быстро шагнул, полы пальто опять шевельнулись — он как бы привзмахнул крыльями. Он обходил эти темные, вдруг остановившиеся для него фигуры, приближаясь к бабушке. «Надо же, — повторял он про себя с тихим недоумением. — У чужого гроба… Надо же…» — говорил он, а она все не двигалась с места. «Пойдемте же… — говорил он, впервые в жизни называя тещу маменькой, не мамой, а именно маменькой. — Неудобно, — сказал он, почему-то краснея. — Нас ждут». Бабушка, наконец узнав его, засуетившись, прятала комочек платка в рукав и бочком отходила уже от гроба, потупляясь, как вдруг пронесся как бы общий вздох и умолкание — вышел человек в рясе. «Поп… священник…» — Инфантьев не знал, как его назвать. Красивый низкий голос поплыл снизу вверх в пыльном узком столбе света. И люди, бывшие тут, вдруг поразили Инфантьева. Исчез разброд, и внезапно возникла та самая общность, которую так наивно, исподволь ожидал увидеть Инфантьев в людях, имеющих общее горе.