Наталья Нестерова - Вызов врача
Значит ли: поверить матери – предать бабушку, которая тебя вырастила? Ирину внутренне ужаснул даже не сам вопрос, а возможность его постановки! Сейчас, вот так просто, на чужой кухне, после двух часов разговоров и двух рюмок коньяка заклеймить бабушку, без которой погибла бы!
„Почему я допустила возникновение подобного вопроса? – терзалась Ирина. – Разве я предательница? Неблагодарная черствая скотина? Господи, я уже выражаюсь как мать! Вопрос возможен, потому что я знаю ответ. На себе испытано, на своем детстве, терзаниях, комплексах, отчаянных слезах и мыслях о самоубийстве. Ответ прост – мать не может заменить никто: взвод нянек, рота репетиторов и даже самая распрекрасная бабушка вкупе с чудным отцом“.
Мария Петровна молчала, изнывая от нежности и трепета, наблюдала за дочерью, которая о чем-то сосредоточенно или даже мучительно думала, механически ела конфеты и скручивала фантики.
Перед Марией Петровной сидела взрослая тридцатилетняя женщина, но до спазмов в горле, до дрожи в руках хотелось несусветного: баюкать девочку, дать ей соску, спеть песню, играть в „козу“ – сделать все то, о чем мечтала, без чего остаешься обездоленной, как нецелованной, как пустоцветной… дыркой. У них в деревне бездетных женщин и старых дев называли презрительно дырками.
Ирина очнулась не то от стона, не то от рыка, который издала мать. Мария Петровна испуганно дернулась, схватилась за бутылку, наполнила рюмки.
– Не увлекайся! – предупредила Ирина. Как ни была взволнована Мария Петровна, но она отметила, что растерянный, почти нежный взгляд дочери опять сменился на жесткий и холодный.
Мария Петровна подняла рюмку и отсалютовала ею, дождалась, когда Ирина поднимет свою, пригубила и, не допив, поставила. Ирина последовала ее примеру, чуть отхлебнула коньяк. Язык обожгло, но глотать практически было нечего. „Местное воздействие на слизистые оболочки ротовой полости“, – подумала Ирина. Хорошо бы еще для исповеди матери подобрать диагноз, спрятаться за него, как за ширму. Не получается. Не сильна в психологии.
– Дальше слушать будешь? – спросила Мария Петровна.
– Буду! – кивнула Ирина. – Только…
– Знаю! Чтобы бабушку не порочила? Да я ведь, по-трезвому сказать, по-прожитому, в пояс поклониться, молиться на нее должна за то, что такой славной тебя вырастила! Поэтому… как же тебе облегчить?..
Мария Петровна неожиданно встала, выдвинула ящик кухонного стола и достала топорик для разделки мяса. Положила его перед Ириной:
– Вот! Как только будет меня заносить, можешь смело бить в лобешник!
– Экстравагантно, – оценила предложение Ирина.
– Положи ногу на табурет, чтобы не отекала.
– Спасибо! – Ирина водрузила больную ногу на табурет, пододвинутый матерью. – Как твои ожоги?
– Терпимо.
9
Мария Петровна продолжила рассказ, начав, как показалось Ирине, издалека.
– По убеждениям я – стойкая большевичка и коммунистка. Справедливее коммунизма ничего придумать невозможно. Но с сегодняшними политическими клоунами дела не имею. Не наше время, личная инициатива во главе угла, по-американски: позаботься о себе сам, а о других позаботится Бог. В скобках – или дьявол. Я не доживу, а внук, не исключено, увидит, как снова появятся люди, для которых благо миллионов будет важнее собственного сытого брюха.
– Но пока, – возразила Ирина, – история доказала, что миллионы сытых появляются при развитом капитализме. С чего мы вдруг перешли на политику? На пространные рассуждения у меня времени нет.
– Это я к тому упомянула, что комсомольская общественная работа меня многому научила. Внешне – риторике, пустобрехству. Противника всегда можно было задавить, клеймо мелкобуржуазности навесить, обвинить в уклонении от линии партии. Но все-таки главное, что общественная работа, то есть работа с людьми, дала, – умение опираться на свои сильные стороны и бить по слабостям противника. В моем конфликте со свекровью ее слабость, а моя сила заключались в одном – в тебе, в неродившемся ребенке. Для Маргариты Ильиничны я была животом на ножках, в котором зрело дорогое ей существо. Свекровь часто заводила разговоры: зачем вам, Маша, ребенок, он вас только свяжет, не даст вашей активности развернуться, карьеру партийную погубит, Николай – человек не вашего круга, уже сейчас видно, что вы не можете составить счастье друг другу. Я не отвечала ни „да“ – мол, рожу и оставлю вам дитё, ни „нет“ – а пошли бы вы, Маргарита Ильинична, вместе со своим сыночком куда подальше! Я мотала ей нервы, мстила. С Колей был полный разлад, не могла ему простить, что сидит под каблуком у матери. Готова поклясться самым святым, даже твоим здоровьем: не было у нас уговора, что я ребенка брошу! Но я и сама не знала, как жить дальше. Мое увиливание, ни да, ни нет, при желании, конечно, можно было истолковать как молчаливое согласие. Что и было сделано.
Мария Петровна запнулась, ей предстояло рассказать самое тяжелое. Она закрыла лицо ладонями, крепко потерла, точно лицо занемело, откашлялась и заговорила:
– Родила я легко, но тут же начались какие-то осложнения. Помню, мне сказали: „девочка“, потом говорят: „кровотечение струёй“, а дальше все потемнело, я отключилась. Приходила в себя ненадолго и видела над собой круглый светильник, утыканный лампочками. Чего они со мной делали, какие операции, не знаю. Только потом одна сестричка шепнула, будто повезло мне, потому что дежурила врач… не помню, как зовут. Она очень умелая, все сделала, чтобы матку мне сохранить, а любая другая к едрене фене все бы вырезала.
Ирина мысленно перечислила возможные причины кровотечения в раннем послеродовом периоде. Мать легко могла погибнуть, а ей даже детородный орган сохранили, действительно повезло. Но если бы мать умерла, то ее, Иринино, детство было бы окрашено не мрачными красками позора, а светлым колером грусти.
– Слабой я была, – продолжала Мария Петровна, – до крайности. Рукой пошевелить не могла, голову от подушки оторвать. В меня кровь чужую, в смысле – донорскую, вливали. Лежу, смотрю, как она по трубке в мою вену бежит из бутылочки. На бутылочке написано „Сидоров“, на следующей „Козлов“. Почему-то казалось, что те доноры алкашами были, на выпивку не хватало, они кровь сдавали. А может, героическими донорами? Сейчас подумала! Мне люди жизнь спасли, а я…
В палату, где другие роженицы лежали, меня только на пятый день привезли. Сначала я не заметила, а потом вижу: относятся ко мне как к прокаженной или зачумленной, и соседки по палате, и врачи с медсестрами. В мою сторону не смотрят, на вопросы не отвечают, в разговор не принимают и всячески демонстрируют презрение. Что за черт? Всем женщинам детей приносят на кормление, а мне нет. Думала – из-за моей слабости. Потом как-то сестра входит с широким бинтом, говорит, надо грудь перевязать, чтобы молоко не поступало. Чем, спрашиваю, мое молоко вам не угодило? А оно вам, отвечает, без надобности, потому что от ребеночка вы отказались, завтра придет юрист и оформит документы, дочь вашу забрали бабушка и отец. Одна из женщин подошла и плюнула мне в лицо, обозвала шлюхой… ну, другое слово, покрепче… Я утерлась и так их всех, с юристами и без юристов, обложила-послала, что они рты пооткрывали и два часа слова сказать не могли, только мычали. А следующей ночью я из роддома сбежала. То есть не бежала, конечно, а плелась, за стенки держалась. На улице холод, я в больничной рубахе, сверху байковый застиранный халат, тапочки на босу ногу. Тапочки хорошо помню, потому что все время на ноги смотрела, боялась оступиться и упасть. Коричневые кожаные шлепанцы, на них белой краской написано.