Жан Жубер - Незадолго до наступления ночи
Александр подумал: «А мне бы так хотелось, чтобы она остановилась на минутку, задержалась около двери, сказала бы мне несколько ничего не значащих слов, что-нибудь вроде: „Нет, вы только посмотрите! Зима пришла!“ или „Вы хорошо поработали?“ Да, для нее я не существую как личность, я всего лишь один из множества читателей в этой библиотеке, которую снег, быть может, еще больше теперь изолирует от остального мира. А мне надо жить в этом мире книг и слов, ибо отныне и впредь для меня возможно существование только в этом мире».
Почерк Брюде изменился: он стал еще более узким, угловатым, неровным, как говорится, «непричесанным», порой неразборчивым, теперь буквы напоминали… массу насекомых, гонимых лесным пожаром. Александр читал уже на протяжении нескольких часов не отрываясь, и в конце концов у него от мельтешения букв и слов зарябило в глазах, и его даже начало слегка подташнивать. Он поднял голову, взглянул в окно: там по-прежнему медленно падали снежные хлопья, иногда, когда поднимался ветер, некая сила бросала пригоршню снежинок на стекло, и некоторые к нему прилипали, а другие улетали прочь. Быть может, стоит встать из-за стола, походить немного среди стеллажей, взять с полки наугад какую-нибудь книгу и погрузиться в нее с головой, чтобы отвлечься? Нет. Возможно, именно снегопад способствует тому, что он более, чем обычно, склонен впасть в оцепенение, что его как никогда клонит ко сну? Вероятно, этому способствует и тишина, и то, что в кабинете сегодня довольно тепло… Александру не хотелось двигаться. Он сидел, опершись локтями на стол, сжимая руками голову у висков, закрыв глаза, позволив себе погрузиться в полудрему… Образы прошлого выплыли из глубин памяти и обступили его…
Идет снег, он засыпает небольшой крестьянский дом, стоящий на опушке леса. Уже спустились сумерки, и ночь постепенно «завоевывает» сад, где на ветвях еще играют последние отблески заката. Александру семь или восемь лет, он сидит в доме у окна, держа на коленях раскрытый альбом, а напротив него сидит его бабушка со сползшими на кончик носа очками и читает газету. Из стоящей на плите кастрюли вырываются облачка пара — суп, видимо, кипит уже давно, так как оконные стекла слегка заволокло пеленой тумана. Кончиком пальца мальчик рисует на запотевшем стекле глаз, цветок, лицо, затем, проведя ладонью по стеклу, он расчищает для себя «окошко», через которое он осматривает сад и огород, где видит кочаны капусты и высокие стебли лука-порея, словно укрытые капюшонами из снега; как странно они выглядят в сумерках: такие знакомые, они словно выстроились в ряд и теперь похожи на процессию маленьких призраков. Чуть дальше во тьме угадываются смутные очертания курятника, где стоят и клетки с кроликами.
Спустя шестьдесят лет Александр вновь видел эти картины поразительно отчетливо и точно: он видел не только лицо старушки, ее гладко причесанные спереди и забранные в большой пучок на затылке волосы, ее маленькие кругленькие очки, нет, он видел также и прочие незначительные детали, такие, как трещины и сучки в древесине оконных переплетов и двери, кухонную плиту с подведенной к ней согнутой «коленом» металлической трубой, с концентрическими кругами горелок, куда ставили кастрюли и сковородки, он отчетливо видел и медный кран над раковиной, начищенный до блеска, так что тот сиял, как драгоценное украшение. Точно так же, в таких же подробностях он мог бы представить себе и весь дом, комнату за комнатой, в том числе чердак и подвал. Наверное, ему потребовались бы долгие часы, а может быть, и дни, чтобы вот так осмотреть дом.
Он говорил себе: «Мне кажется, у нас у каждого не одна память, а несколько, потому что иногда у меня из памяти как бы выпадают имена и фамилии, тогда как в противовес моя другая память — зрительная или, скорее, чувственная — постоянно расширяет свою „область“, потому что я очень отчетливо и явственно вспоминаю запахи моего детства, вкус еды, шероховатость одеяла или наволочки под щекой. Быть может, это и означает „впадать в детство“? Быть может, эта милость и благодать даруется нам в старости для того, чтобы заполнить пустоту обыденной, повседневной жизни и хоть немного приглушить ее горечь?» В тот период, окрашенный в тона войны, Александру, без сомнения, довелось познать и тревоги, и лишения, и страхи, передававшиеся от взрослых, но, как ни странно, в его памяти в основном сохранились картины счастливых минут и дней, словно любовь близких ограждала его от темных сторон жизни. Да, видимо, сама сельская местность, где они жили, сам тот тихий спокойный мирок, в котором каждый миг приносил известия о сотворенных чудесах, вроде бы незначительных для большого мира, но великих для этого мирка, — все это как бы удерживало мрачные тени на значительном расстоянии от ребенка, и потому он их и не замечал. «Да, — говорил себе Александр, — у меня было счастливое детство!» И воспоминания об этом счастливом детстве сопровождали его всю жизнь, сохраняясь в тайниках памяти, вызывая в нем чувства нежности и ностальгии, и несколько лет назад, а в особенности явно — несколько недель назад — они всплыли из памяти в тиши и одиночестве библиотеки, и теперь он сидел, упираясь локтями в крышку стола, сжимая руками виски, и разглядывал с великой любовью рождавшиеся в его мозгу картины и образы былого.
«Вот чего не хватало Брюде! — внезапно осенило Александра. — Ему не хватало этого запаха, этого аромата потерянного рая, который, что бы ни случилось, все равно существует втайне ото всех и нисходит на нас как благодать. Ах как же мне жаль тех, кто не хранит в своей памяти воспоминаний о таком детстве! Этот свет, который мы бережно храним внутри нас, свет, озаряющий нам путь в самые мрачные периоды нашей жизни, свет, придающий нам силы, спасающий нас и хранящий от бед, этот свет им недоступен, им навеки отказано в праве получить эту благодать. И когда внезапно с ними приключается несчастье, когда их постигает горе, они оказываются обречены на пытки, а порой и на гибель, они стоят, прижавшись спиной к стене, и нет им нигде убежища, и неоткуда им ждать помощи, и не в чем им искать опоры… и иногда таких людей поглощает тьма… Как мне представляется, именно такова была судьба Бенжамена Брюде, несшего в себе отраву несчастливого детства, когда он в своем дневнике по какому-либо поводу делает неясные намеки на тот период жизни, то он видит там лишь заброшенность, обиды, обман, наказания, ущемление своих прав, слезы и ярость. Как он тогда выглядел? Худой, всегда одетый в темное; осунувшееся лицо, впалые щеки, зубы всегда стиснуты, губы сжаты в тонкую полоску, мрачный, озлобленный взгляд исподлобья… Отец подавлял его, мать была к нему равнодушна и холодна; он знал, что был нежеланным ребенком и что мать не любила его, а только терпела, так сказать, „несла свой крест“, а вернее, тащила, как тяжкую ношу, исключительно из чувства долга. О любви и нежности там не было и речи! Очень быстро мальчика отправили в самый гнусный, самый мрачный пансион, где его окружали необразованные, темные священники, ревностно пекшиеся о спасении его души; этих „наставников“ он возненавидел, и они возненавидели его за непокорность, за бунтарский дух. Когда он вырвался из-под власти святош и членов семьи, он как раз достиг того возраста, когда юноша становится мужчиной, и был он тогда как разъяренный дикий зверь. Раны его по-прежнему кровоточили и толкали его на бесчинства, на разрушение и уничтожение всего и вся вокруг. В этом мире, по его мнению, отвратительном, мерзком, гадком, ничто из того, что могло привести в восторг другого юношу, не заслуживало в его глазах ни восхищения, ни даже простого интереса: ни женщины, которых он боялся и которым он не доверял, ни искусство, казавшееся ему смешным и ничтожным. Он досконально изучил религию и исследовал все идеологии, после чего пришел к выводу, что все идеологии лживы. Он счел, что ему остается лишь одно: разоблачать обман и призывать кару на головы лжецов».
«Несчастье, если оно не убивает, придает человеку странную и ни с чем не сравнимую силу, — говорил себе Александр. — Я в отрочестве и ранней юности был мечтателем, я постоянно о чем-то грезил, витал в облаках, я был романтиком, немного нерешительным, немного бездеятельным, немного излишне изнеженным, слабовольным и мягкотелым, причем романтиком не восторженным, а скорее грустным, мятущимся между меланхолией и печалью, а иногда и скукой. Я мог восхищаться тем ярким пламенем, тем огнем, что пожирал изнутри некоторых моих сверстников и литературных героев, но только на расстоянии, в книгах, но если бы такой огонь забушевал во мне, он испепелил бы меня в мгновение ока. Нет, я избрал другой путь: путь умеренности, скромности, благоразумия, путь соблюдения университетских правил и строгого распорядка, которые защищают нас от ошибок, заблуждений и грехов юности, но одновременно и лишают нас бурных возвышенных страстей. В моей жизни все было в высшей степени разумно: и диссертация, и карьера преподавателя, даже женитьба. Повсюду меня защищали ограды, перила, страховочные канаты и т. д., однако же в прошлом я иногда испытывал желание перемены участи, иной судьбы… Но страх всегда преследовал меня… Да, готовность пойти на риск, вдохновение на грани ослепления, смелость на грани безумия — вот что очаровывало, завораживало меня в Бенжамене Брюде, столь не похожем на меня и столь похожем в самом начале своего пути на тот образ гения, что существовал в моем воображении, образ чарующий, но пагубный, несущий гибель не только себе, но и окружающим». Александр с глубоким вздохом отвлекся от размышлений, нацепил очки на нос и вновь взялся за чтение.