Густав Барта - Венгрия за границами Венгрии
Нигде ни одной цикады.
Нигде ни души. Мы лежим на шелковых белых камнях на террасе кафе-кондитерской. Зеленые ставни скрипят, и вокруг по стенам следы от выстрелов. В хвое играет ветер. Таких коричневых иголок, как мы видели тогда в саду рядом с террасой Гранд Отеля, не бывает.
Пляжа нет. Около ведущей к воде лестницы торчат проржавевшие железобетонные трубы. Проходим. Ветки, палки, птичий помет. Щебень.
Сыну только и заботы, что вода холодная, играть а карты не хочется, мы не можем задерживаться еще и потому, что нужно найти отель. Поселиться можно и здесь, предлагает он.
Мы обсуждаем, не наложим ли мы ночью в штаны.
Вместе.
Смеемся.
Днем мы ходим на солдатский пляж, так называется место, куда до войны нам и нос запрещено было совать. У нас не было на это денег. Нам не встречался никто, кроме местных, но не прохлада кондитерской привлекала их — они выходили на солнце, лежать на обломках бетонного мола. Лишь когда мы плыли в Дубровник на моторной лодке, претендующей на гордое звание корабля, мы рассмотрели как следует пляж и бухту.
На мой день рождения мы едем в Дубровник. Утром переправляемся в Млини: оттуда ходит водный транспорт. Знакомимся с очень молодой супружеской парой из Сегеда. Они не понимают, почему не отчаливает прогулочный теплоход. Мы заговариваем: тут же обнаруживается, откуда мы. Мы говорим на том же языке, но не так и не этак, нехорошо, неправильно. Но мило, в этом все дело. Они говорят, что мы милые. Мы все закуриваем, проверяем время — все в порядке. Успеваем. Экскурсии не будет, теперь только через одиннадцать часов, если к тому времени найдут новый приводной ремень. Что маловероятно.
Рейс в Дубровник отправился по расписанию.
…я это все потому болтаю, что боюсь, ведь знаю, что они нас мягкотелыми считают, жополизами, предателями, изменниками, цыганами и т. п., но я им говорю, что мы ничем не отличаемся от других, мы не лучше и не хуже, мы так называемое пушечное мясо, которым во время войны затыкают большие дыры и которые после войны копают огромные ямы, каналы, колодцы, шахты.
Я забыла, что с собой в Сараево я брала «Птичье чучело». Я вижу теперь, что на последней странице он нарисовал для меня карту, остановки по порядку: 2. Орвоши один, 3. Больница, 4. Вишник, 5. Дом. Вероятно, тут я должна высаживаться, на пятой остановке, в студгородке. Я не помню. Только ощущение, снятое с книжной полки, ощущение войны, которое поражало меня в романах, а потом оказалось, это ощущение внутри меня.
Зимнее Сараево вплывает в сияющую гавань старого города. Все крыши новые, краснея, поскрипывали на солнце черепицей. Тротуары, лестницы — белый камень, в который так удобно целиться, полностью заменен. Д. сказал, что Сараево так же восстанавливали — кусочек за кусочком, черепок за черепком.
Безумие войны вошло в свою последнюю стадию. Один черногорский доброволец открыл стрельбу в Илиджане. Выпив бутылку водки, он сел в трамвай и заснул. Трамвай привез его в центр города. Он проснулся и пошел гулять по главной улице Васы Мискина с белой добровольческой повязкой на рукаве. Когда его остановили, он заявил, что выпивка всегда была его слабостью. (4 мая, 1992).
С причала старого города мы выходим на главную улицу, здесь зал памяти, заполненный фотографиями мужчин, погибших при обороне Дубровника. Я насчитала сто сорок три лица. Большинство моего возраста. На въездах в город карты: красные треугольники и круги обозначают места попадания бомб. Разница в том, полностью ли снес крышу вражеский снаряд или уничтожил только часть. Черные отметки — следы от попадания гранат. От красно-черного у меня зарябило в глазах.
В книжных магазинах практически на каждой обложке путеводителя для туристов горящий Дубровник.
Вступление Югославской Национальной Армии в Дубровник было вопросом нескольких дней, а то и часов. Разрушили все построенные фашистской армией военные базы в городе. (5 октября, 1991).
Дубровнику ничто не угрожает. Владельцы отелей здесь вышли на панель: сюда приезжают американские старухи, британские геи, идиоты-французы и немецкие машинистки. Юго-восточная Европа стала колонией немецких машинисток. Нам не нужны союзники, потому что американцы — коррупционеры, англичане — дураки, французы правые, а русские бедные. (21 ноября, 1991).
Если нужно, мы построим Дубровник еще красивее, еще древнее. (16 декабря, 1991).
В один момент я поняла, что ненавижу сама себя. Мы стояли на главной улице, мы понимали и знали обоих. В самом красивом городе тошнота подступает к горлу.
На рынке купили виноград, красивый виноград красивой девушке, это я записала сразу, но переспросила у мальчиков, не слышали ли они, что сказал мне милый старичок. На ступенях гимназии мы съели все и сделали по крайней мере пять фотографий. Я самая коричневая.
Пообедали мы в корчме «Паке», праздничным застольем отметили день рождения. Официантка не появлялась поразительно долго, хотя не эта медлительность была поразительной, она была скорее знакомой и приятной. Есть вещи постоянные. Вот эта постоянность и была поразительной. Весь день в Дубровнике был таким, что сложно объяснить.
Как будто ничего нельзя пережить еще раз.
Слово — тоже поступок.
Все-таки нам не подыскать других, новых слов. Мы вернулись в другой город, так было надо.
Шумная итальянская семья уселась за столик рядом. Они извлекли собственные запасы. Один из детей убежал из-за стола и принялся втихаря кормить кошку спагетти. Наша официантка страшно возмутилась, разругалась, выбранила итальянцев-родителей, которые не уследили, что их крошка перемазал едой всю заставленную стульями узкую улочку, и теперь на белоснежном камне можно поскользнуться. — «Типично, — кипела она от счастья и радости, что наконец-то нашлись гости, с которыми можно переброситься парой слов. — Типично, — повторяла она, — как это типично для итальянцев. После Второй мировой они тоже здесь останавливались. Съели всех кошек в городе, а за ними голубей. На этом война и кончилась — ни одной кошки в Дубровнике не осталось».
И теперь еще?
И сейчас?
Австрийские солдаты с базы под Предаццо послали итальянцам кота, а с ним записку с таким текстом «ПОСЫЛАЕМ ВАМ КОТА С СИГАРОЙ». Сигару привязали к спине кота бичевкой. Итальянцы выкурили сигару, а кота убили и съели.
После обеда я пошла в туалет. Гостевого не было — официантка безапелляционно донесла это до итальянской мамаши, а мне подмигнула и показала на незаметную дверь между двух огнетушителей. Я пописала.
В книжном Д. скупил почти все, что касалось войны гонведов, потому что он этим занимался. Я потом почитала кое-что, кое во что вчиталась. И успокоилась на том, что между ними нет никаких различий, правда была на их стороне. Всегда на их.
Я ничего не чувствую.
Мы сидим на террасе нашей комнаты, перед нами заправка, за ней магистраль, и еще дальше — гора, за которой другая страна. Да и другая ли — такая же, мы туда в отпуск ездим, только оттуда же нападают враги, с которыми мы живем в одной стране Или даже не живем в одной стране, а цель такая была — жить в одной стране.
Бегают букашки, написал бы Арань[21]. Светящиеся букашки на ниточках горных дорог, протянувшихся по хребтам вдоль моря. Вечер, покой. Рокот моторов едва доносится с гор, мы привыкли к проносящимся по шоссе автомобилям. Пьем домашний пелинковац, красная спина сына сочится жирной мазью, а сам он изматывает компьютер, нужно было доехать сюда, в Боснию, встретиться с опаленными, искореженными воспоминаниями, с враньем из детства. Которое было единственной действительностью. То, что мы не вернем товарищей от Вардара до Триглава[22], от Джердапа до Ядрана (от Вардара до Триглава, от Джердапа до Ядрана под балканским ярким солнцем блещет ниткою жемчужной, протянулась наша гордость, Югославия, Югославия!), мы только пели, когда жарило до коликов, когда волосы в носу слипались от мороза, мы вторили этим невероятно певучим македонским ритмам.
Песни, стихи Владимира Назора Тито (и еще кого-то) перемешались в одну кучу с биографиями партизан.
Рассказать это можно.
Бабушка неверным голосом, держа тлеющий окурок, могла перемешать в одну кучу истории о Матьяше и сказки из «Банкноты Титул аса», вместе с биографиями национальных героев.
Рассказать это можно.
Мы это сделали.
Мы сидим здесь августовским вечером, за спиной море, напротив милая, хоть и немного вульгарная заправка, и каждое наше воспоминание — чья-то боль, каждая секунда нашего детства — вранье кому-то.
И самим себе.
Все-таки Адриатическое море самое лучшее на свете!
Они смотрели на меня, сын высунул голову: чего это раскричались. Как будто мы здесь не за этим. Потому что вот оно — лучшее, что есть на свете.
В вестерне «Однажды на Диком Западе» Клаудия Кардинале сказала, что они могут хоть все перетрахаться, и ничего в этом страшного, если есть чан горячей воды. Все останется так же, придется только волочить за собой еще одно сальное воспоминание.