Александр Гончар - Тронка
— Если и в эфир нельзя, то куда же можно? — сокрушенно говорит Гриня, усаживаясь верхом на стуле.
Сейчас рабочая пора, и Гриня должен куда-то ехать (автофургон стоит у конторы, снаряженный для дороги), однако Гриня не спешит, он должен сначала излить душу.
— Или, может, мы и вправду «людишки»? Может, с нами иначе и нельзя? Сунешься в институт — осади назад, браток; в столицу подашься — не прописывают; казалось бы, хоть небо остается, а теперь вот и туда, на эфирную целину, не пускают.
— В эфире, к твоему сведению, тоже должен быть порядок, — спокойно возражает Мамайчуку Сашко-радист.
— А что такое порядок? — задирает рыженькую свою бороденку Гриня. — Вон у тебя под потолком ласточки вылепили гнездо, для безопасности мать волосинкой птенцов обвила, это, я понимаю, порядок. Это не то что человек, который бьется в тенетах бессмысленных инструкций… Ласточка своих птенцов кормит, она их бережет, пестует, пока крылья у них не отрастут, а когда крылья есть, тогда пожалуйста: дарю вам небо, дарю вам простор, живите, летайте на равных со мною правах!
— Можно подумать, — улыбается Сашко, — что тебя кто-нибудь ограничивает.
— О! Цепью прикован к земле… Ведь отцы в наше время пошли такие, что не могут своих детей до конца жизни прокормить! В поте лица я должен добывать свой хлеб, ежедневно выколачивать презренный металл, которого мне, братцы, частенько не хватает, точно так же, к слову, как и холодильника… Хотел бы ваш друг быть добродетельным, великодушным, щедрым, но при таких пенёнзах,[3] как у Грини Мамайчука, поддерживать честность целомудренной нелегко, ох, как нелегко!.. Не успеешь и опомниться, как в агитфургоне у тебя среди коробок с кинолентами, среди гениальных произведений человеческого духа очутится вдруг… корзина с виноградом, который юридически тебе не принадлежит. Или, скажем, мешок арбузов и дынь, этих наших украинских ананасов… Ты везешь эти дары природы домой, чтобы усладить ими не совсем сладкую жизнь своих ближних, а вместо благодарности родной твой батя готов гнать взашей свое дитя из дому… Не принимает даров!
— Твой батя после этого еще больше вырастает в моих глазах, — замечает Виталий, перелистывая за столом какой-то журнал.
— Не возражаю: мудрый у меня наставник, но о том-то и речь, что я хочу жить вовсе без наставников, — покачивается Гриня вместе со стулом. — Хоть бы попробовать без них. Неужто погибну? А может, и нет? С домашними, скажем, я бы еще мог кое-как примириться, но ведь, кроме них, и некий отставной субъект лезет в твою грудную клетку своими лапищами…
— Ты глина, подлежащая формовке, — говорит Сашко, роясь в одном из приемников, которые ему приносят в ремонт. — По крайней мере, у Яцубы такой на тебя взгляд.
— Ты считаешь, что у него есть взгляды? А по-моему, у него есть только зубы, клыки. Это обыкновеннейший динозавр культовской эпохи, пища его непритязательна — он употребляет одни цитаты. Зубами дробит камни готовых истин. Мыслить он не умеет, да и зачем это ему? Зато он умеет разрушить церковь — памятник архитектуры, окружить определенную территорию колючей проволокой, нацарапать современной авторучкой анонимку…
— Нужно отдать ему должное, — говорит Виталий. — Анонимки свои он рассылает за собственной подписью. «Я, говорит, не боюсь, не прячусь…»
— На редкость самоуверенный тип; не сомневается, что жизнь его стопроцентно правильна, дистиллированна, безупречна, а что, наоборот, я вот, Мамайчук, неправильно живу, много лишнего болтаю. Если б ему хоть на миг вернуть прошлое, меня первым он спровадил бы туда, куда Макар телят не гонял… А за что? Я работаю. Я не отравляю себя алкоголем. К очковтирателям не принадлежу. Кроме того, активно защищаю спортивную честь нашего совхоза, выходя в бутсах на поле стадиона и пробуждая в вас кровожадные инстинкты. Так в чем же я неправильный, братцы мои?
— Ты правильный, только «неуправляемый», — объясняет Сашко.
Есть на свете управляемые снаряды, есть управляемые ракеты, но есть и неуправляемое живое существо, и ходит оно по свету в образе Грини Мамайчука. «Неуправляемый Мамайчук», — бросил кто-то, и пошло гулять по совхозу это прозвище, и Гриня не сердится, хотя и не считает себя виновным в том, что жизнь его складывается именно так. Начиналось вроде бы здорово: по случаю его, Грининого, появления на свет когда-то была устроена шумная гулянка-рай, и отец новорожденного — лучший в то время в МТС ударник-механизатор — был просто на седьмом небе оттого, что в жизнь приходит еще один Мамайчук, прошелся вприсядку через весь совхоз, а теперь ему не до веселья: возвратился с войны без ног; постарел, осунулся. «На Сапун-горе, на Малаховом кургане отцвела его молодость», — говорит иногда Гриня о своем суровом бате. А батя, однако ж, не сдается: сейчас он газорезчиком в мастерской. Стиснув зубы, изо дня в день режет железо, латает комбайны, вырезает проржавелые болячки и опухоли на тракторах, а его Гриня тем временем доискивается сущности жизни… Закончив десятилетку, хлопец многое успел изведать, не раз обжегся, как он говорит, у костров житейских. Поступал в кораблестроительный, но не прошел по конкурсу, куда-то вербовался, но недовербовался, очутился потом на курсах киномехаников в областном городе, по вечерам утюжил проспект вместе с тамошними хандрящими юнцами и в конце концов возвратился в совхоз приличным киномехаником с львиной рыжей шевелюрой, в разрисованной рубашке навыпуск, в которой красуется и поныне.
— Пускай «неуправляемый», пускай неподдающийся… А какое ему, отставнику, до меня дело?
— Ты все на отставников. Это племя тоже неодинаковое…
— А я что говорю: среди них много людей стоящих, такие засучили рукава и — давай работу. Орловский не один! Где-то я читал о прославленном генерале, который после отставки пошел работать директором совхоза. Ну, наш отставник тоже, видно, надеялся занять Пахомово кресло, да не выгорело, пришлось браться за пожарную кишку… Но я же не пожар, чтобы меня тушить! Что за преступление, если все хочешь сам, без толмачей, обдумать? Для чего живу? Для чего жить буду? Это меня занимает. Конечно, у меня есть недостатки, я покамест еще не похож на положительных героев тех комедий, которые вожу по кошарам в металлических коробках и остерегаюсь близко допускать к ним чабанов с цигарками, потому что очень уж мои комедии горят… Я рядовой жизни — и не больше. Понемногу работаю, понемногу мыслю, ибо кому же хочется быть придатком к собственному своему желудку… Это первобытному человеку приходилось с утра до ночи охотиться, чтобы чем-нибудь набить свое неандертальское брюхо, а для современного человека необходим другой режим, труд его — только основа для мысли… Идем к тому, чтобы вообще по два часа в день работать, да еще, говорят, и с перерывом на обед.
— Слышишь, Виталик, — обращается Сашко к товарищу. — Вот что кое-кому снится… В нашем «Перце» это можно бы назвать «Мечта современного лежебоки»…
— Коллега, я не считаю, что этот камень брошен в мой огород… Я под эту статью не подхожу. Конечно, я работаю в соответствии с трудовым законодательством, из кожи вон не лезу, не надрываюсь, как, предположим, наш директор Пахом Хрисанфович; ему, кстати, вчера снова уколы делали… Вы ему о будущем, о светлой цели, а какая она для него светлая, ежели у него хроническая язва желудка, ежели у него, у бедняги, в глазах темнеет от работы. Для него, братцы, вся жизнь — это только силос, силос и силос! А я не хочу быть египтянином силоса! Я не для того рожден, чтоб стать строителем силосных пирамид!
— Ты против силоса? — удивился Сашко.
— Наоборот, — возразил Мамайчук, — я даже в детстве не умалял значения для нас мелко иссеченной зеленой массы… Кто сегодня на силосе вилами орудует, тому почет, и у меня тоже — вот на руках — от баранки трудовые мозоли… Перед вами человек, который свою скромную работу на этой грешной планете пытается выполнять добросовестно. Экран мой освещает по вечерам темноту самых отдаленных кошар. План кинопроката выполняю, куда посылают — лечу. Вот и сейчас, друзья мои, вынужден покинуть вас, еду согласно полученному наряду…
— Едешь, да все на одном месте, — взглядывает Виталий на стул, на котором покачивается Гриня.
— Я ценю, товарищ Рясный, наличие в тебе чувства юмора, — покровительственно отмечает Гриня. — Относиться ко всему на свете с юморком — в этом самозащита и мудрость человека нашего времени. Итак, ты, отроче, на пороге мудрости… Вселенная велика и разнообразна: одни тела пребывают в состоянии плазмы, другие в состоянии окаменелости, тебе же нравится быть в состоянии жизни, не правда ли?
— Ты не ошибся.
— Сейчас в твоей душе — брожение лирических положительных зарядов… Не так ли?
— Угадал.
— И звездный эфир по ночам слушает твою наивную песню любви?