Олег Афанасьев - Праздник по-красногородски, или Легкая жизнь
Поэтому когда послышалась канонада приближающегося фронта, вместо радости я пришел в смятение. Освободят меня, можно будет начинать новую жизнь, а какую? Как покажусь матери с отвратительной култышкой вместо кисти?
Большая часть села стояла на пологой возвышенности, меньшая через речку, на лугу. Они так и назывались, Верхнее село и Нижнее. В Верхнем стали часто появляться немцы, пошли слухи, что скоро здесь будет бой, жители Верхнего переселялись к знакомым и родственникам в Нижнее. Мне было все равно. Отвез хозяев в Нижнее и, оставив там лошадь с телегой, вернулся к свиньям и курам в Верхнее.
И вот в одно прекрасное утро послышался рев мотора, глянул в окно, а там грузовик с солдатами. На печи стояла чашка с гусиным жиром. Я ее схватил и побыстрее жир выпил. Входят. Настоящие фронтовики, грубые, грязные, голодные. Садятся за стол, один приносит масло сливочное и колбасу невероятной толщины. «Брот!» — говорят мне. Я мотаю головой: нет ничего. «Брот!» — г кричат мне уже гневно. Старший вытаскивает пистолет, целится. Второй раз целились мне в лоб. Я ни с места. Смешно стало, улыбаюсь и говорю по-немецки: «Если вам хочется?..» Вытаращились от удивления. «Кто такой?» — «Русский». — «Откуда знаешь немецкий?» — «А я у вас был». Здесь один из них нашел в печи котел с картошкой — для скота у меня там всякая гниль томилась. «О, картофель!» Картошка у них вместо хлеба вполне идет. Обрадовались. Катофель… катофель… Поставили котел на стол и давай наворачивать с колбасой и маслом. Наелись, про меня вспомнили. «Откуда немецкий знаешь?» — «Сказал уже. У вас на заводе работал, недавно оттуда». Дошло до них. Такой-то город знаешь? Знаю. Бомбили там? А как же! Одни камни остались… Я ж по карте да по открыткам расположение не только городов, но и поселков знал. Черт в меня вселился. Шварцвальд, Балтийское побережье?.. Знаю. Разбомбило! И на все у меня одно: разбомбило!.. Они верят, уйкают. Старые вояки крепятся, слеза выкатится, смахнет, и все. А молоденькие не скрываются, плачут, маму вспоминают.
Вдруг подъезжает легковой автомобиль, из него выходит важный холеный офицер. Перед ним бежит какой-то нижний чин, влетает к нам и кричит: век! Мигом солдаты собрались и в дверь.
С важным офицером я сразу заговорил по-немецки. И совершил большую глупость. Офицер тоже поспрашивал про Германию, смахнул слезу, а потом объявил, что назначает меня переводчиком и теперь я всегда должен быть при нем. Помертвел я. Снова попасть в Германию!.. Стою. Вокруг бегают, офицеру есть подали. Потом сами поели и мне галетку сунули. Вижу, ко мне привыкли, забыли, вышел, сначала вроде к уборной, потом к речке спустился огородами. Из переулочка высунулся — копают огневые точки. Но оказались знакомыми, которым про Германию рассказывал. Поняли, чего я хочу. Один кивает: ладно, проходи побыстрее. Нырнул в прибрежные камыши, ползком за село. В узком месте перебежал по льду к противоположному берегу, выбрался на землю и после некоторых размышлений двинулся на восток, навстречу нашей армии. Километра два прошел, смеркаться начало. Здесь навстречу наши разведчики в маскхалатах белых на лыжах бегут. Окружили, что да как. У них карта была. Я и по карте и натурально постарался разъяснить обстановку. Они посоветовали мне вернуться в Нижнее. «А когда наступать будете?» — «Ну, брат, удивил. Это ж военная тайна!» — «А Маньковку возьмете?» — «Конечно. Только никому про нас не говори. Пока!» — и умчались.
В Нижнем полночи никто меня не пускал. А едва пустили и согрелся, начался бой, снова выскочил на улицу, вошел в Верхнее вместе с красноармейцами. В награду за это мне поручили хоронить убитых. Наших в том бою пало двенадцать человек.
Весь день я и еще трое мужичков на бугре за селом копали братскую могилу. Вид с бугра был хороший: речка вьется, поля, леса далеко-далеко. Хоронили торжественно. Речь майор сказал, в воздух из разного оружия постреляли. А потом я старшине, распоряжавшемуся на похоронах, подарил последние часы, привезенные из Германии, а он мне дал валенки, полушубок и шапку одного из убитых, я ведь к тому времени на хозяйстве сильно пообносился, сделка была очень выгодная и необходимая. Тут же во дворе хозвзвода я переоделся, однако едва отправился домой, был арестован часовым. «Руки вверх! Не оглядываться… Бегом… бегом…» Я рассердился, едва вошли в штаб, часового, который вряд ли был старше меня, обругал. Но какой удачей оказался для меня этот арест. Комбат, пожилой, видать, многоопытный, узнав, кто я такой, что успел сделать для батальона, велел позвать трех сельчан, собственноручно написал для меня справку, что такой-то возвращается из Германии, хорошо проявил себя во время оккупации и при освобождении села Маньковка Красной Армией. Сельчане подписались, комбат тоже подписался и поставил батальонную печать. «С этой справкой тебя ни одна собака не тронет», — сказал комбат.
Через несколько дней мужиков призывного возраста вызвали в райцентр в военкомат. Пошли и мы с Виктором Лапиным. Комиссия была никакая. Здоров? Здоров. В таком случае годен, поздравляем. Но меня забраковали. Просил, требовал: «Немецкий знаю. Переводчику зачем руки? Переводчику язык нужен!» Не можем, и все… А я так хотел воевать! Во мне ведь к зиме сорок четвертого года произошел переворот. В сорок первом и сорок втором году, когда немцы делали с нами что хотели, мы все потеряли надежду. И вдруг произошло невероятное. Сталин оказался умнее Гитлера, наши побили немцев под Сталинградом, погнали прочь. Мне теперь тоже хотелось их бить и гнать. Только это мне теперь было надо.
* * *
Получив отказ в военкомате, я собрал свои вещички, вышел на дорогу к станции. Цели не было. Матери до конца войны на глаза не буду показываться. Не хочу ни жалости, ни помощи. Наверное, поеду на Кавказ, где даровые овощи и фрукты, заодно проездом взгляну на Ростов — так смутно представлялось будущее.
Иду по снежной пустой дороге, тепло. Мысли всякие одолевают. И в хорошие времена семнадцатилетним жизнь кажется колоссальной ловушкой, а здесь чего только не насмотрелся, да еще и калекой успел стать: ничего не сделано хорошего — и не будет сделано… Смотрю, догоняет машина. Голосую. Проносится мимо. Бог с тобой, думаю. Однако метров через двести грузовичок заглох. Не прибавляя шагу, подхожу. Шофер копался в моторе и сам заговорил: «Ты откуда и куда?» — «Из села на станцию». — «Зачем?» — «Из Германии домой иду». — «Брешешь!» — «Справка есть». Посмотрел справку и велел садиться в машину. Скоро мы поехали. И здесь на белой пустой дороге я окончательно понял, что несу в себе. Война рвет бесчисленные человеческие связи — родственные, дружеские, всяческие прочие. Когда гибнут или пропадают без вести близкие, человек оказывается перед пустым местом: могло быть что угодно, но теперь все, ничего не будет! — то есть отчасти погибает сам. Немецкие солдаты, а потом их командир со слезами на глазах слушали мои слова о Германии. Шофер, взявшийся подвезти меня до станции, слушал точно так же. Кто-то у него был угнан туда, несколько раз, вцепившись побелевшими пальцами в баранку, он неестественно дергался, и только дорога, на которой надо было удержать машину, не давала ему то ли закричать, то ли зарыдать.
Когда приехали на станцию, шофер сказал: «Это сейчас конечная, дальше фронт… Здесь должен быть эшелон с пополнением. Иди прямо к машинистам и говори то же, что мне. Возьмут, не сомневайся. И до самого Кавказа так делай, понял?»
Так оно примерно и было. До Киева я ехал в паровозе и даже так увлекся, рассказывая о германском рабстве, что на моем новеньком полушубке к дырочкам от пуль прибавилась дыра от раскаленного угля. В Киеве на вокзале меня сразу же арестовали. Но опять справка, рассказ, и растроганный начальник отделения милиции велел дежурному отвести меня к билетным кассам, чтобы я мог купить билет до Сухуми без очереди.
До самого Ростова я ехал в уверенности, что миную родной город и где-то в чужих краях или сгину без следа, или подрасту, делу какому-нибудь научусь и тогда уж явлюсь перед матерью. Стоянки в больших городах были иногда многочасовые. В Ростов приехали ночью. Вышел на площадь. Темень, свежий снег, тишина, легкий морозец. Стал подыматься по улице Энгельса, гляжу по сторонам. Все изменилось, центр весь в руинах. Страшно мне стало. Здесь, значит, при взятии, бон шли свирепые. Дошел до Буденновского и повернул влево. Каждую минуту помню, что надо возвращаться, поезд может уйти, но страх мой усиливается и толкает вперед и вперед. Вот здесь под снегом те самые камни, по которым мечтал ползти и целовать… Вот парк Маяковского, до дома уж рукой подать, надо хотя бы взглянуть… Улица сделала поворот вправо п вижу — наш дом цел! Страх мой сильней и сильней, уже весь трясусь. Подхожу. Ночь, тихо. Подымаюсь по лестнице на второй этаж. Сначала к соседям постучал. Они меня не узнали. «Скажите, — говорю, — Банина здесь живет?» — «Рядом». И вдруг наша дверь сама собой открывается, стучу уже в открытую, стоя на пороге, и появляется сонная мать…