Михаил Елизаров - Нагант
– Жена, понимаешь, жена умирает! – бушевал вроде как в забытьи Николай. – Спасай, спасай, отец, не подведи!
Его с трудом оторвали от профессора, деликатно уверявшего, что сделает все возможное. Была проведена сложнейшая операция. Выжили и Катерина Ивановна, и ее ребенок, но умер профессор. Не выдержало сердце.
Врачи сквозь слезы поздравили одичавшего на радостях Николая, сказали, что родился мальчик. На первой каталке увезли Катерину Ивановну, следом выкатили вторую, с профессором.
Если честно, Николая эта смерть только успокоила. Вообще жизнь, в фундамент которой заложена чья-либо смерть, представлялась ему более надежной.
Он пытался всех обнимать, выкрикивая:
– Ничего, сын вырастет, обязательно доктором станет! – И уставшие, убитые потерей врачи с грустью улыбались навязчивому мутанту в липкой майке. Всем и так было ясно, что за потомство произвели Николай и Катерина Ивановна.
Следующий ребенок не заставил себя долго ждать.
Опять Николай бежал в больницу с жуткими воплями:
– Жена, понимаешь, жена! – И встречные люди шарахались от него в стороны.
На спасение истекающей Катерины Ивановны были брошены все донорские запасы. Свежую партию капсул с кровью привезли на следующие сутки, а за это время другая женщина, по несчастию с той группой крови, что и Катерина Ивановна, не получив необходимой помощи, скончалась.
А счастливый и торжественный Николай, прижав к стене своим омерзительным полуголым животом несчастного, ошалевшего мужа погибшей женщины, обстоятельно выспрашивал:
– Кем была? Инженершей? Не горюй, дочка y меня вырастет, инженершей будет!
Объективно говоря, по детям Николая плакала кунсткамера. Они появлялись ежегодно и за десять лет наводнили собой весь двор. Один из них, глухонемой, которого Николай с роддома прочил в экономисты, провалился в канализационный люк, но остальные жили. Похожие на крысят, плохо говорящие, жуткие, они шатались по многочисленным помойкам, оглашая дворы каркающим нечеловеческим смехом.
Уже появившиеся дети Николая не интересовали. В итоге он любил только эту предродовую суматоху с беготней, с криками, с кровью. Ему нравилось, вскочив в кабину «скорой», стучать кулаком по спине немолодого водителя:
– Давай, батя, жми! Жена, понимаешь, жена! – и указывать дорогу.
В последний раз, подгоняемый Николаем водитель со всего маху наехал на маленькую девочку со скрипкой в руке, а «скорая» покатила, не останавливаясь, к больнице, чтобы помочь Катерине Ивановне разрешиться новым уродом.
Голубь Семен Григоренко
В том, что я убью Григоренко, я не сомневался. Он давно подписал себе смертный приговор, а теперь всего-навсего пришло время привести его в исполнение. На клетчатом листке, позаимствованном из обыкновенной ученической тетради – на обложке таблица умножения, – я набросал список голубиных злодеяний. Чтобы слабоумное пернатое проявило интерес к списку, насыпал на лист свежее просо.
Я подошел к клетке и приязненно сказал:
– Здравствуй, Семен. – Голубь, казалось, спал. – Гули, гули, гули, – я просунул лист, свернутый V-образно, промеж прутьев.
Григоренко очнулся и долго тряс помраченной головой, пока сон не покинул его. Потом Голубь внятно выругался:
– Хули, хули… Кислобздей!
Я весь вспыхнул:
– Семен, опомнись! Что ты несешь?!
Голубь лениво отмахнулся и посадил на просо желто-зеленую кляксу. Закрадывалась мысль, что он сделал это нарочно. Впрочем, подобный поступок только облегчал мою миссию с моральной стороны. Я вооружился брезгливым сарказмом:
– В этом твоя пресловутая нравственность, не так ли, Семен?
Голубь сверкнул кровянистой радужкой и выдавил еще одну кляксу.
– Заеба! – по-разбойничьи крикнул Григоренко.
– Не смей злословить в преддверии смерти! – Я страшно, как копилку, встряхнул клетку с Голубем. – А если б здесь были женщины?
– Нет бабей – хуем бей! – испуганно кулдыкнул Семен и притих.
– Я кое-что принес тебе, Семен. Ты не успеешь сосчитать до трех, как… – Меня осенило. – Ты умеешь считать, Семен?
– Хуй целых, ноль десятых.
Я сделал вид, что не расслышал.
– По счету «три» я начну рассказывать сказку…
– Не смеши пизду!
– …Которую узнал от крабовой палочки по имени Иван…
– Чтоб порвать его к хуям, – и тут вставил дурацкую ремарку Григоренко. – У хуемудрья дуб зеленый, – нежно выпевая каждый слог, кривлялся Голубь, – не в хуевинку!
– Семен, Семен, – терпеливо убеждал я, – нет такого слова – «хуй», есть слово «пенис»!
Эта почти дословная цитата из бессмертного «Маленького Ганса» Антуана де Сент-Экзюпери вызвала на лице Григоренко кривенькую ухмылку.
– Засера ты, Семен. – Я приоткрыл дверцу клетки, вытащил из-под Голубя загаженный лист и вписал новое злодеяние Григоренко. – Зря ты так, я ведь мог быть полезен тебе…
– Как зуб в жопе. – Голубь всхлипнул, потек слезами, затрясся. – Я ненавижу тебя!
Признаться, я опешил. Руки в боки:
– Это еще почему?!
Григоренко буркнул, уставившись на собственный помет:
– Вдул и фамилии не спросил…
Я притворился, что не понял, но я и на самом деле не понял:
– Твоя фамилия – Григоренко!
– Меня зовут Федор Тютчев, – прошептал Голубь, низко опустив голову.
Внутри меня все перевернулось, и тяжелый ком поднялся от желудка к гортани.
– Как же так, Господи… вы… Федор, Боже мой… Федор!.. Да… Да… «Святая ночь на небосклон взошла…» Я правильно говорю, Федор? – Фраза вылетела рахманиновским рояльным переливом. – Федор, ну почему вы молчали все это время? Могло случиться непоправимое… Вы не принадлежите только себе, Федор, вы хоть понимаете?!
Голубь смущенно переступал с лапки на лапку.
– Федор, разрешите один вопрос, скажите: «„Целка, целка, целка, целка“ – пела птичка-соловейка» – это ваши стихи?!
– Да, мои…
– Фантастика! – заорал я диким горлом. – Федор, если удобно, если не покажется бестактным…
– Валяй, не менжуйся!
– Федор… У вас была… нянюшка?! Как у Пушкина?
Голубь хмыкнул:
– Была, а что?
– Федор, – взвыл я, трепеща, – что вам обычно говорила нянюшка перед сном?!
Голубь изумился:
– Как что говорила? То же, что и всем: «Не ковыряй, – говорила, – Феденька, в ушах над тарелкой».
– Понимаю, – кивнул я, и руки мои сложились замком на груди, и дыхание перехватило. – Это все, что она говорила?
– Все…
Перед глазами качнулась морская рябь, сердце пронзила тревожная тоска, колени похолодели, поплыли наискосок прозрачные кисельные червячки-куколки. Изображение покрылось густой паутиной трещин. Я почти лишился чувств и, падая, лбом разбил изображение, рассыпавшееся, как кубики льда.
В клетке сидел Голубь Семен Григоренко и издевательски напевал:
– Мудушки-мудушки, мудушки да мудушки… – Пиздося, – ласково сказал Голубь, – Дуняшка!
Я прижал пальцы к вискам.
– Семен, старый плут, я почти поверил, что ты – Федор Тютчев. Это было так необычно, так… хрустально! А ты разбил мои иллюзии…
Я глянул на часы:
– Время, Семен, время умирать, – и распахнул дверцу клетки. – Щипаться будешь? Я имею в виду, мне перчатки надевать или умрешь, как мужик?
Голубь не шевелился. Я слегка поддел его.
– Ну что же ты, Семен… Бздо?
– Сам бздо… – еле слышно отозвался Голубь.
– Вот и умничка, – похвалил я Григоренко, вытаскивая его из клетки.
– Неужели конец? – прошептал, подрагивая веками.
– Конец-пердунец, – подтвердил я.
У Григоренко сдали нервы вместе с кишечником.
– Повбзднулось, Семен?! Ничего, я после с мылом…
Я пристроил Голубя так, чтоб его шея легла на бильярдную выемку между большим и указательным пальцами.
– Ты на пороге вечности, Семен, – сказал я жестяным голосом.
– А что там, за порогом? – спросил он с робкой надеждой.
– Не знаю, Семен. Может, ебля с пляской, может – ничего… У тебя последнее слово.
Он покачал головой:
– Хуета хует…
И я свернул шею Голубю Семену Григоренко.
Жертва
Шесть суток медитировал дед Матвей, а на седьмые откусил себе хуй. Поистязал железной спицей живот, вываливающийся из трусов, как подошедшее тесто. Заболело в двух местах, но боль была не его, не Матвея, и на ум приходили девичьи слова, и мысль стала мелодичной. Через стенку вошла вдруг юная гречанка с кувшином на голове:
– Ввиду тела сахарного и рода знатного, ты нынче, дед, – Христова невеста! – а Матвей стоял статуей, и по румянцу бежали слезы.
Подсели к Матвею мужики и принялись золотить ему ноги, затем появился святой и золото слизал, полез под кровать и провалился.
Матвей поглядел в окно и увидел два светила: красное и белое.
– Живое и мертвое, – сказал Матвей, благообразно морща переносицу, – вот Божья благодать…
Незаметный аист клюнул Матвея в затылок морковным клювом, Матвей ощутил новую способность – умственно окрылил кровать, вскочил в нее, гикнул: