Джеймс Джойс - Собрание ранней прозы
Когда потребность в понимающем сочувствии остается без ответа, лишь [слишком] непомерно строгий педант может себя упрекать за то, что предоставил некоему тупице шанс приобщиться к более жаркому движению более высокоорганизованной жизни. Поэтому Стивен рассматривал ссужения своих рукописей как особый способ «сигнализации фразами.» Он не причислял свою мать к тупицам, но, когда надежда его быть оцененным по заслугам потерпела крах вторично, он счел себя вправе переложить за это вину на чужие плечи со своих собственных: на них лежало уже довольно ответственности, и за содеянное, и за унаследованное. Мать не просила, чтобы он дал ей рукопись: она продолжала гладить одежду на кухонном столе, «ничуть не подозревая о возбуждении, творящемся в мозгу сына.» Он успел посидеть на трех или четырех кухонных стульях, пересаживаясь с одного на другой, и пробовал безуспешно примоститься, болтая ногами, на всех свободных углах стола. Наконец, не в силах справиться со своим возбуждением, он спросил в лоб, не хочет ли она, чтобы он прочел ей свой доклад.
— Конечно, Стивен, — если тебя только не смущает, что я тут глажу…
— Да нет, это ничего.
Стивен читал ей доклад медленно, с выражением, и когда он закончил, она сказала, что написано очень красиво, но отдельные вещи она не смогла уловить, так что не мог бы он прочесть ей все еще раз и кое-что разъяснить. Он прочел снова и потом дал себе волю, пустившись в длинное изложение своих теорий, «приперченное множеством грубовато-выразительных примеров, с которыми, он надеялся, до нее лучше дойдет.» Для матери, которая, вероятно, никогда прежде не подозревала, что «красота» может быть чем-то еще помимо светской условности или некой естественной преамбулы к браку и супружеской жизни, было удивительно увидеть, каким безмерным почетом окружает «прекрасное» ее сын. В сознании такой женщины красота зачастую синонимична распущенности, и по этой, вероятно, причине для нее было облегчением узнать, что за эксцессами новоявленного культа стоял признанный священный авторитет. Но все же, поскольку новые привычки докладчика были не слишком успокаивающими, она решилась сочетать осторожную материнскую заботливость с проявлением интереса, который не мог быть уличен в притворности и в первую очередь предназначался как комплимент. Плавно складывая выглаженный платок, она спросила:
— Стивен, а что пишет Ибсен?
— Пьесы.
— Я никогда раньше не слыхала его имени. Он сейчас жив?
— Да, жив. Но, знаешь ли, в Ирландии вообще не слишком знают, что делается в Европе.
— Как ты о нем пишешь, он должен быть великий писатель.
— А ты бы не хотела почитать его пьесы, мама? У меня есть.
— Да. Я бы хотела прочесть самую лучшую из всех. Какая у него лучшая?
— Не знаю, право… Но ты в самом деле хочешь прочесть Ибсена?
— В самом деле.
— Чтоб поглядеть, не читаю ли я опасных авторов, для этого?
— Нет, Стивен, — возразила мать, храбро решаясь на уклончивость. — По-моему, ты уже достаточно взрослый, чтобы знать, что хорошо и что плохо, и я тебе не должна указывать, что читать.
— Я тоже так думаю… Но я удивился, когда ты спросила об Ибсене. Мне в голову не приходило, что ты можешь интересоваться такими вещами.
Миссис Дедал плавно водила утюгом по белой нижней юбке, следуя за ритмом своих воспоминаний.
— Да, я об этом не разговариваю, конечно, но я не так уж и безразлична… До того как я вышла замуж за отца, я очень много читала. И я интересовалась всеми новыми пьесами.
— Но ведь с тех пор как вы поженились, вы оба даже ни разу не купили ни одной книги!
— Видишь ли, Стивен, твой отец не такой, как ты, его эти вещи не интересуют… Он мне рассказывал, как он в молодости пропадал на псовой охоте все время, занимался греблей на Ли. Он был больше по части спорта.
— Я догадываюсь, по какой он был части, — заметил непочтительно Стивен. — Я знаю, что он плевать хотел с высоты, что я там думаю или чего пишу.
— Ему хочется, чтобы ты сам себе проложил дорогу, продвинулся бы в жизни, — вступилась мать. — Вот в чем его амбиция. И не надо его корить за это.
— Нет-нет, что ты. Только моя-то амбиция не в этом. Меня тошнит частенько от такой жизни, по мне она уродлива и труслива.
— Что говорить, жизнь вовсе не то, что я думала о ней, когда была в девушках. Поэтому я и хотела бы почитать какого-нибудь великого писателя, понять, какой у него жизненный идеал — я правильно здесь говорю «идеал»?
— Да, но…
— Потому что иногда… не то что я ворчу на судьбу, какую мне послал Всемогущий, у меня в общем счастливая жизнь с твоим отцом — но иногда я чувствую, как хотелось бы выйти из этой вот, из реальной жизни и войти в другую… на время.
— Но это совсем неверно, это великая ошибка, которую все делают. Искусство это не бегство от жизни!
— Нет?
— Ты явно не слушала, что я говорил, или же ты не поняла. Искусство это не бегство от жизни. Это в точности противоположное. Наоборот, искусство и есть центральное выражение жизни. Художник это не штукарь, что показывает публике заводное царствие небесное. Этим попы занимаются. То, что утверждает художник, он утверждает из полноты собственной жизни, он творит… Понимаешь?
И так далее. На другой день или через день Стивен вручил матери несколько пьес для прочтения. Она прочла с большим интересом и нашла Нору Хельмер очаровательной. Доктор Штокман вызвал у нее восхищение, которое, однако, неизбежно уменьшилось, когда ее сын небрежно-кощунственно назвал этого непоколебимого бюргера «Иисусом во фраке». Но той пьесой, которую она предпочитала всем, оказалась «Дикая утка». О ней она говорила охотно и, случалось, сама начинала тему: пьеса тронула ее глубоко. Чтобы не быть обвиненным в разгоряченности и пристрастности, Стивен не побуждал ее к открытым выражениям чувств.
— Надеюсь, ты не будешь вспоминать малютку Нелл из «Лавки древностей».
— Я, конечно, люблю и Диккенса, но, по-моему, есть большая разница между малюткой Нелл и этой бедняжкой — как там ее имя?
— Хедвиг Экдал?
— Да-да, Хедвиг… это все так печально: ужасно, даже когда читаешь… Я с тобой совершенно согласна, что Ибсен замечательный писатель.
— Правда?
— Да, правда. Его пьесы на меня очень действуют.
— А ты его считаешь безнравственным?
— Ну конечно, он говорит на такие темы, Стивен, ты понимаешь… Я о них сама очень мало знаю… такие темы…
— Темы, о которых, по-твоему, вообще не следует говорить?
— Ну, в старину именно так считали, но я не уверена, что это правильно. Я не уверена, что для людей хорошо оставаться в полном неведении…
— Тогда почему не обсуждать все это открыто?
— Я думаю, это могло бы повредить некоторым — тем, кто необразованны, неуравновешенны. Характеры у людей такие разные. Ты-то, возможно…
— Давай обо мне не будем… Ты думаешь, эти пьесы не подходят, чтобы их читали?
— Нет, я считаю, это по-настоящему чудесные пьесы.
— И не безнравственные?
— Мне кажется, Ибсен… у него необыкновенное знание человеческой природы… И мне кажется, иногда человеческая природа — это что-то совершенно необыкновенное.
Этим затрепанным обобщением Стивен должен был быть удовлетворен, поскольку он распознал за ним неподдельное чувство. Мать и вправду настолько прониклась новым евангелием, что решилась приняться за обращение язычников; иначе говоря, она предложила своему супругу прочесть пьесы. Он слушал ее хвалы Ибсену с каким-то оторопелым видом, не замечая черт ее лица, с моноклем, ввинченным в изумленный глаз, и с разинутым в наивном удивлении ртом. Он всегда питал интерес к новинкам, детский восприимчивый интерес, а это новое имя и те явления, что оно вызвало в его доме, были явными новинками. Он не пытался развенчать новое направление своей жены, но ему не по нраву было и то, что она дошла до этого без его помощи, и то, что она приобретала таким путем возможность играть роль посредницы меж ним и сыном его. Прихотливые изысканья сына в странной литературе он не считал стоящим делом, но и не осуждал, и хотя у него самого было никак не обнаружить подобных вкусов, он был готов свершить благочестивейшее из всех геройств, а именно, будучи уж на склоне лет, расширить круг своих пристрастий во уважение к взглядам младшего. По обычаю некоторых людей старого закала, которым никогда не дано понять, отчего их покровительство или их суд приводят в ярость занимающихся словесностью, он выбирал себе пьесу по заглавию. Метафора — порок, который привлекает к себе недалекий ум своей меткостью и отталкивает чрезмерно серьезный ум своею рискованностью и ложностью, — так что, в конце концов, имеется что сказать, возможно, уж не такие горы, но хотя бы доброе слово, в пользу того общественного класса, который в литературе, как и во всем остальном, предпочитает стоять на земле всеми четырьмя лапами. Так или иначе, мистер Дедал предположил, что «Кукольный дом» будет каким-то пустячком в духе «Маленького лорда Фаунтлероя», и, не будучи даже неформальным членом того международного общества, что коллекционирует и рассматривает психические явления, он решил, что «Призраки» — это, вернее всего, какая-нибудь незанимательная история про дом с привидениями. Он остановился на «Союзе молодежи», где рассчитывал найти воспоминания родственных себе душ, закоренелых гуляк, и, одолев два акта провинциальных интриг, оставил всю затею за утомительностью. Судя по отчужденной позе и полупочтительным полунамекам знакомых журналистов при упоминании имени, он настроен был ждать известной экстравагантности, быть может, аномальной знойности Севера, и [он] хотя подпись под фотографией Ибсена неизменно будила в нем чувство удивления — «b» столь странно взносила свою вертикаль рядом с вертикалью начальной, что [человек] ум как бы зависал в неуверенности на несколько мгновений забвенья, — все же окончательное впечатление от фигуры, к которой относилась подпись и которая у него ассоциировалась с конторой какого-то адвоката или биржевика на Дэйм-стрит, было впечатлением [разочарования с примесью] облегчения, смешанного с разочарованием, причем облегчение за сына, как и должно, преобладало над личным несильным, но явно ощутимым разочарованием. Таким образом, ни в одном из родителей Стивена респектабельность не находила полной приверженности.