Алан Ислер - Жизнь и искушение отца Мюзика
Но, увы, я стар и слишком устал, чтобы ввязываться в сражение. Кроме того, я бы только навлек на себя новый гнев епископа Мак-Гонала, чего и добивается Тумбли, несчастный холуй. Нет, придется сказать Бастьену, чтобы он кончал со своей телефонной исповедальней, и поскорее.
Сифилис их возьми![109]
ИНОГДА Я ДУМАЮ, что мне как католику лучше живется в Англии, чем в родной Франции, потому что я не понаслышке знаю, что значит быть евреем. Англия — формально протестантская, а по сути атеистическая страна, — смотрит на еврея и католика с одинаковым подозрением. Оба аутсайдеры, не способные до конца слиться с большинством. Оба кажутся загадкой и как будто вечно затевают недоброе, поскольку изначально хранят верность не Англии, а какому-то другому месту. Во Франции еврея презирают; до сегодняшнего дня над этой страной все еще витает тень несчастного оклеветанного Дрейфуса. В Англии же слово «презирать» звучит слишком сильно: большинство англичан чувствуют лишь легкое отвращение, которым они одаривают, не делая различий, как еврея, так и католика. Для еврея из Франции английское безразличие — освежающий ветерок. Для еврея в католическом церковном одеянии — это блаженное облегчение.
Если верить старой (еврейской) шутке, что антисемит — это тот, кто не любит евреев сильнее, чем это необходимо, то англичанин стремится не выходить за соответствующие рамки.
Но что произойдет с евреем-католиком в стране Израиля?
Я уже говорил, что стал сиротой летом 1942 года. Моя мать последовала за своим сердцем в Париж, и ее предали, мой отец исчез в НОЗ, откуда прислал в Орлеан только одну короткую записку, призывая нас с мамой ехать к нему в Сен-Понс. Но пытался ли он снова связаться с нами, узнал ли об участи жены, проявлял ли беспокойство о сыне — на эти вопросы страницы моей (до сих пор мифической) личной истории не дают ответа. «Pauvre enfant, — сказала мадам Гупий, моя тетя Луиза, поглаживая меня по голове. — Pauvre p’tit gars»[110]. Через месяц она отвела меня к кюре Диндену, завернув мои немногочисленные пожитки в грубую оберточную бумагу, отмыв дочиста колени и сводив постричься. Спустя два дня я уже был в сиротском приюте.
В конечном счете я отправился на поиски отца; я так же мало похож на Телемаха, как мой отец — на Одиссея. Распрощавшись с отцом Калабиньским в Южном Кенсингтоне, я приехал во Францию и, прежде чем приступить к занятиям в Париже, сел в поезд и отправился в Безье, а оттуда автобусом в Сен-Понс. Но там не нашлось и следов отца. Я наводил справки, где только мог: в полиции, на почте, у официанта в бистро и у хозяина мрачного бара на маленькой площади Победы. Никто не помнил Конрада Мюзича, никто даже не слышал о нем. В этом пыльном, выжженном солнцем Сен-Понсе на иностранцев смотрели с подозрением. Мой отец не мог быть здесь особенно счастлив. Только мадам в местном борделе выслушала мой рассказ с интересом и сочувствием. Она отложила в сторону роман Камю — кажется, это был «Посторонний», и предложила мне чаю и очень вкусные пирожные с кремом. Увы, она тоже не могла помочь, но эта сострадательная дама предложила мне одну из двух своих девушек за полцены или — если я такой герой, каким кажусь, — обеих страстных красавиц по цене одной.
Я нашел отца много лет спустя — в Тель-Авиве — и совершенно случайно, когда уже перестал искать его. Это случилось так. В библиотеке Бил-Холла есть три старинных экземпляра полного Талмуда, один — напечатанный в Анконе в 1534 году, другой — в Венеции в 1538-м и третий — в Авиньоне в 1541 году. Они были приобретены сэром Персивалем Билом, коллекционером диковин и редкостей, и прибыли в Бил-Холл в одном сундуке с крошечным мумифицированным эмбрионом, гигантским пальцем ноги какой-то древней статуи, закупоренным стеклянным пузырьком с подлинными слезами Богоматери и, конечно, печально известным в Биле «китовым членом», по сей день свешивающимся с люстры в бывшей спальне сэра Персиваля. В 1963 году кураторы Музея Табакмана в Тель-Авиве задумали выставку древнееврейских инкунабул[111] и пригласили меня в Израиль — «за наш счет, разумеется» — для предварительных переговоров, цель которых заполучить Талмуды из Бил-Холла для выставки. Конечно, я согласился. Почему бы и нет? Я никогда не был в Израиле.
Я остановился в отеле «Парадиз» на улице Заменхов, названной в честь изобретателя эсперанто. Улица Заменхов начиналась у площади Дизенгоф, Étoile[112] Тель-Авива, но, как и эсперанто, заканчивалась тупиком. Что касается отеля «Парадиз», то для него больше подошло бы название «Инферно». Узкое здание, зажатое между двумя безликими многоквартирными жилыми домами, встречало постояльцев изматывающей августовской жарой, которая не спадала даже ночью. Я лежал без сна, голый и несчастный, на влажных от пота простынях. В первое же утро по приезде я купил туристическую униформу: шорты цвета хаки, белую рубашку с короткими рукавами, сандалии и цвета хаки же идиотскую панаму, похожую на шляпу Пиноккио из фильма Диснея. За время моего пребывания в Израиле я выпил галлоны апельсинового сока, холодного кофе и чая со льдом.
Но я отвлекся. После всех этих лет трудно было рассчитывать на встречу с отцом. Но как же по-дурацки все произошло! Сегодня я старше, чем он был тогда. Старше в несколько ином смысле, чем имел в виду поэт Вордсворт, говоря, что «ребенок — отец мужчины». Почему я так себя вел? Ну, хорошо. Итак, к делу.
Я почти завершил переговоры с гостеприимными хозяевами из Музея Табакмана, тремя отличными парнями, культурными европейцами с лагерными номерами на запястьях, и у меня оставалось три дня до возвращения в Англию. Я подумывал махнуть в Иерусалим, посетить несколько христианских святынь, пройти по Via Dolorosa, потом увидеть Галилею, короче — совершить паломничество, чего от меня наверняка ожидали мой епископ и мои единоверцы. «Ты победил, о бледный Галилеянин, / От твоего дыхания стал серым мир». Ну, может и так. Хотя в средиземноморских странах не так уж много серого цвета.
Так я размышлял в пятницу после полудня, сидя за столиком в кафе «Веред» на улице Дизенгоф, «главной улице», как называют ее тамошние американские евреи. Дизенгоф в этот предсубботний час[113] была полна народу. Гуляли под руку пары, старые и молодые; целые семьи прохаживались взад и вперед — всем хотелось людей посмотреть и себя показать; многие приветствовали друг друга, останавливались с друзьями и знакомыми. Кафе вдоль улицы тоже не пустовали, люди за столиками оживленно разговаривали, смеялись, жестикулировали. Несмотря на то, что меня мучила жара, зрелище на Дизенгоф заряжало бодростью и возбуждало.
Через два столика от меня сидел толстяк в черном костюме и черной шляпе, сама его поза выражала глубочайшее уныние. Его локти лежали на столе, кулаками он подпирал бледное лицо. Изо рта свисала соломинка, которой он описывал круги по дну пустого стакана. Было в нем нечто неуловимое, что я, казалось, узнавал: взгляд, это выражение тоскующего неудачника. Он похож на моего отца, подумал я, даже на минуту не допуская, что это он. Однако сходство было разительным, и мелькнула мысль, что этот тип мой родственник, например, кузен. Была не была. Я шагнул к его столику. Он медленно поднял на меня глаза с покрасневшими веками, потом медленно поднял голову. Соломинка по-дурацки повисла на губе. Ему не мешало бы побриться.
Я заговорил с ним по-французски.
— Простите пожалуйста, что помешал, — сказал я, — но вы случайно не родственник Конраду Мюзичу из Дунахарасти?
Он прищурился, с подозрением глядя на меня, соломинка выпала, удачно угодив в стакан.
— А вам зачем?
— Я подумал, что мы, возможно, родственники. Меня зовут Эдмон Мюзич, правда, теперь я Мюзик. Родился я во Франции, но мои родители приехали из Венгрии, из города, который называется Дунахарасти.
Выражение смертельного страха исказило его лицо. Он привстал, потом тяжело опустился на стул.
— Эдмон? О, боже, боже мой! Я знал! Разве я не говорил всегда? Я знал это!
Он уронил голову на руки, его плечи затряслись — он рыдал.
Значит, я его нашел! Я огляделся по сторонам с некоторым смущением, но никто не обращал на нас особого внимания. Подобные сцены — обычное дело в Израиле. Я сел напротив него.
— Все хорошо, отец. Все хорошо.
Но так ли уж хорошо все было? Эта ходульная сцена узнавания словно сошла со страниц какого-то чувствительного романа. Однако что же мне делать с этой рыдающей развалиной, сидящей передо мной? Больно и стыдно так говорить, но если я в тот момент и испытывал какое-то чувство к отцу, то это было легкое отвращение.
Он поднял голову.
— Я не мог приехать за тобой. Там повсюду были шпионы. Это не моя вина. — Его тон стал обвиняющим. — Чего ты от меня хотел? Чего? Чтобы я попал в лапы гестапо? Это никого бы не спасло. Что я мог сделать?