Томас Пинчон - Радуга тяготения
В наши дни многоквартирник известен как «Der Platz»[385] и заполнен почти до отказа, до самого последнего центрального двора, приятелями Зойре. Перемена неожиданна — в людной грязи ныне произрастает гораздо больше зелени, в эти задворки солнце доставляется — впервые — посредством хитроумной системы самоструганных световодов и зеркал, регулируемых в течение дня, и являет краски, доселе невиданные… кроме того, имеется дождеотводная структура, что направляет осадки в желоба, воронки, брызгоотражатели, водяные колеса, водосливы и сопла, тем самым организуя систему речек и водопадов, где нынче летом можно играть и плескаться… единственные комнаты, еще запирающиеся изнутри, отведены отшельникам, фетишистам, сбившимся с пути беглецам от оккупации, коим потребно одиночество, как наркошам потребна их наркота… кстати, об оной: повсюду в комплексе отыщутся заначки армейской дури любых видов, от подвалов до чердачных полов все завалено проволочными петлями и пластиковыми крышками от ½-грановых сиретт тартрата морфина, у которых тюбик от шприца выдавлен и пуст, разломанными коробочками амилнитрита, спертыми из противохимических комплектов, оливково-серыми жестянками бензедрина… ведутся работы по сооружению вокруг многоквартирника антиполицейского рва: чтобы не привлекал лишнего внимания, ров этот впервые в истории копается изнутри наружу, пространство непосредственно под Якобиштрассе медленно, паранойяльно выдалбливается, вылепливается, тщательно подпирается под тонкую корочку улицы, чтобы случайный трамвай вдруг не очутился в нырке, расписанием движения не предусмотренном, — впрочем, такое случалось посреди глубокой ночи, когда трамвайные огни в салоне окрашены теплом, как прозрачный бульон, при перегонах на Окраину по долгим отрезкам неосвещенного парка или вдоль звенящих заборов складских баз вдруг, словно губешки напучатся, ЁТМ, асфальт встает на дыбы, и ты ухаешь ни с того ни с сего в сырой ров каких-то параноиков, ночная смена пялится на тебя огромными глазами подземных жителей, они лицом к лицу столкнулись не столько с тобой, сколько с мучительной проблемой выбора, взаправду ли это электробус или же «пассажиры» — полицейские агенты под прикрытием щекотливое это, короче, дело, очень щекотливое.
И вот теперь, ранним утром где-то в «Der Platz» чей-то двухлетка, младенец толстенький, как молочный поросеночек, только что выучил слово «Sonnenschein»[386].
— Сонышко, — грит младенец и показывает. — Сонышко, — и вбегает в другую комнату.
— Солнышко, — хрипло ворчит взрослый голос спросонья.
— Сонышко! — вереит дитятко и ковыляет прочь.
— Солнышко, — улыбчивый девичий голос — может, его матери.
— Сонышко! — дитя у окна, показывает ей, показывает всем на свете, кто смотрит, — вот.
ГОВНО С ГУТАЛИНОМ— А теперь, — желает знать Зойре, — вы мне расскажете об американском выражении «Говно от Гуталина».
— Что такое, — орет матрос Будин, — мне уже задания дают? Это какое-то Непрерывное Изучение Американского Жаргона или что еще за говно? А ну выкладывай, старый дурень, — хватает Зойре за глотку и лацкан и асимметрично трясет, — ты тоже из Них, а? Ну-ка, — старик в его руках просто Тряпичный Энди, у обычно выдержанного Будина явно дурное утро на измене.
— Стой, стой, — распускает сопли изумленный Зойре, изумление, тойсь, уступает место сопливой убежденности, что волосатый американский мореман лишился рассудка…
Итак. Вы-то слыхали выражение «Говно от Гуталина». Например: «Ай, да он Говно от Гуталина не отличит!» Или: «Морпех — тебе все равно, что Гуталин, что Говно!» И вас отправляют Лук Чистить или куда похуже. Первый подтекст — то, что Говно и Гуталин пребывают в несопоставимых категориях. Ни за что не вообразить — может, просто потому, что они пахнут по-разному, — как Говно и Гуталин могут сосуществовать. Невозможно, и все тут. Человек, посторонний английскому, немецкий наркоман, вроде Зойре, не знающий ни того слова, ни другого, может счесть «Говно» неким комическим восклицанием — так некий законник в котелке, складывая бумаги и засовывая их в дубленый портфель, с улыбкой может употребить «Hofnarr[387], герр Обломм» и выйти из вашей камеры, скользкий тип, навсегда… или же Гафффно! — это нож мультяшной гильотины падает на некоего черно-белого политика, голова, подскакивая, катится вниз по склону, черточками показаны забавные кругленькие завихрения, и вы думаете, да, нравится мне такое дело, да, рубите, одним паразитом меньше, хафф но! Что же касается Гуталина, тут мы переходим к образованным — Францу Пёклеру, Курту Монтаугену, Берту Фибелю, Хорсту Ахтфадену и прочим, их Gut-Aula[388]-ин — мерцающий алебастровый стадион под открытым небом в стиле Альберта Шпеера, с гигантскими хищными птицами из цемента на каждом углу, пожимают крыльями, выставив их вперед, под каждой тенью крыла — немецкое лицо под капюшоном… снаружи Зал — золотой, белое золото — в точности как один лепесток ландыша в солнечном свете 4 часов дня, безмятежный, на вершине невысокого, искусственно нивелированного холма. У него, у этого Доброго Зала талант — казаться своими привлекательными профилями на фоне благородных облаков и внушать стойкость посредством возвращения вёсен, надежд на любовь, таяния снегов и льдов, академических воскресных безмятежностей, ароматов трав, только что давленых или скошенных, или впоследствии обращенных в сено… но внутри Gut-Aula-ина все холодное и синее, как небо над головой, синее, точно инженерная синька или планетарий. Никто внутри не знает, куда смотреть. Где начнется — над нами? Внизу? За нами? В воздухе перед носом? и скоро ли…
Что ж, есть одно место, где Говно с Гуталином и впрямь сходятся, и место это — мужской туалет танцзала «Страна роз», откуда Ленитроп отбыл в сортирное странствие, как о том повествуется в Архивах Св. Вероники (таинственным макаром сохранившихся в великом госпитальном всесожжении). А надо сказать, что Говно — тот цвет, которого боится белая публика. Говно — присутствие смерти, не какого-то там абстрактно-хюдожественного персонажа с косой, но совершенно конкретного гниющего жмурика в личной теплой жопе белого человека, а это вполне себе интимно. Вот для чего предназначен белый унитаз. Много вы бурых унитазов видали? Нетушки, унитаз — цвета надгробий, классических мавзолейных колонн, этот белый фаянс — сама эмблема Непахучей и Официальной Смерти. Гуталин, так уж совпало, бывает цвета Говна. Чистильщик обуви Малькольм в туалете ляпает на башмаки Гуталин, отрабатывает кару белого человека за свой грех — за то, что родился цвета Говна-с-Гуталином. Приятно думать, что как-то субботним вечером, одним вечером, полным линди-хопа, от которого пол в «Стране роз» ходуном, Малькольм поднял голову от ботинок некоего гарвардского парнишки и встретился взглядом с Джеком Кеннеди (сыном Посла), тогда еще старшекурсником. Приятно думать, что у юного Джека над головой зажглась тогда какая-нибудь Бессмертная Башковитая Электролампочка — и прекратил ли Рыжий ветошью махать лишь на тень такта, на прореху в муаре, которой хватило бы, чтобы Джек разглядел сквозь нее, не просто сквозь, а разглядел насквозь блеск на ботинках своего соученика Энии Ленитропа? Выстроилась ли эта троица таким манером — сидя, на корточках, проходя мимо? И Джека, и Малькольма со временем убили. Судьба Ленитропа не столь ясна. Может статься, Ленитропу Они приуготовили нечто иное.
СЛУЧАЙ В ТУАЛЕТЕ ТРАНСВЕСТИТОВНекрупная обезьяна или орангутанг, держа что-то за спиной, бочком неприметно перемещается среди ног в чулках-сеточках, беленьких носочков, скатанных под самые лодыжки, девчачьих круглых шапочек, засунутых в вискозные аквамариновые кушаки на талиях. Наконец он добирается до Ленитропа, на котором светлый парик и длинное струящееся белое платье с контрастной тесьмой на бедрах, которое Фэй Рэй надевает для кинопробы у Роберта Армстронга на корабле (имея в виду свою историю в уборной «Страны роз», Ленитроп, возможно, выбрал этот наряд не только из подавленного желания быть оприходовану, что невообразимо, гигантской черной обезьяной, но также из атлетической невинности перед Фэй, о коей никогда не заговаривал, от силы — украдкой тыкал пальцем и шептал: «Ой, глядите…», — из какой-то честности, отваги, чистоты пред самим этим одеяньем, его широченными рукавами, чтобы где ни пройдешь, было видно, где побывал…).
В тот первый миг — рывок еще грядет:
Овраг, тираннозавр (броски с замком
И челюсти хрустят), жужжащий змей,
Что штурмом брал твой каменный приют,
Пасть — или сдаться птерозавру; нет — пока…
Пока висела я, ночь с лесом воедино,
Ждала, а факелы пылали на стенах,
Ждала единственной ночной Фигуры, —
Молилась я: но не за Джека, он
По палубам бродил с дурацким видом,
Нет, Денэм мои мысли занимал —
С ружьем и камерой, острит ослино, он
И в Черноте Земли самой иллюзии мотает,
Крутя бобину, целя в них стволом
Иль объективом, — Карл, мой режиссер,
Мое бессмертье, Карл…
Ах где же главный свет, где реплика моя…
Мы их видали под тысячей имен… «Грета Эрдман» лишь одно, у этих дамочек единственная работа — вечно съеживаться от Ужаса… ну а вернувшись с работы домой, они засыпают, как и мы, и грезят о покушениях, о заговорах против добрых и достойных людей…