Юрий Герт - Приговор
Так думал он раньше. Но сейчас, вернувшись к давнишнему эпизоду, который вспоминался ему лишь при посещении стоматолога, он вдруг отчетливо понял: знали!.. Не то, разумеется, что он пишет стихи, работает в газете и т. п., что, когда они еще сосали молоко, он уже воевал, был ранен... Этого они не могли знать. Но знали, видели, перед ними не загульной пьянчужка, не забулдыга-полуночник, а порядком уставший после рабочего дня человек, хотя и очкарик-интеллигент, но не из трусоватых, и есть в нем достоинство, уверенность в себе... Они это почувствовали, когда он шел внутри готовой сомкнуться западни. И не могли не почувствовать одновременно, что сами они — дерьмо, ничтожество, подонки, которыми он брезгует; которых не боится, и уже потому он был им до муки, до судорог ненавистен...
Спустив ноги на пол, он осторожно поднялся с кровати, негромко заскрипевшей. Все тело налито было болью, в голове гудело, как в тоннеле метро, когда по нему мчится состав. Он пошарил туфли, нащупал на тумбочке пузырек с таблетками, без которых теперь не обходился, и тихонько выбрался из спальни.
7Нет, нет и нет!..— думал Федоров.— Тут и похожего нет ничего, никакого сходства!..— У себя в кабинете он проглотил пару таблеток нитронга, одолел спустя две-три минуты небольшую дурноту, вызываемую лекарством, закурил — в письменном столе завалялась пачка слабеньких, пересохших сигарет «БТ»... Да и какое могло быть сходство между этими кретинами и его сыном!.. Федоров сидел за столом, тяжело навалясь на руку подбородком, глядя на черное оконное стекло с размытым ламповым бликом посредине. Ему не было нужды оборачиваться, чтобы представить ряды книжных полок вдоль стен, шеренги подписных изданий, разрозненные, тронутые ржавчиной томики, отпечатанные на усталой, ломкой бумаге, среди которых было немало сохранившихся чудом отцовских. Здесь были новые книги, в пижонистых, отглянцованных суперобложках, были редчайшие, по счастливому случаю купленные в букинистических магазинах... Разве не этим воздухом дышал Виктор с детских лет? Не здесь ли, сидя у него на коленях, лепетал, преданно блестя серьезными карими глазами: «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет»?.. Разве не здесь он записывал на магнитофон (и пленка наверняка сохранилась, можно разыскать!) тоненький, смешной, напряженный до предела мальчишеский голосок: «Гренада, Гренада, Гренада моя!..» Не здесь ли разыгрывались шумные баталии — Витька, изображая Дон-Кихота, напяливал на голову кастрюльку («шлем Момбрина!»), вооружался пикой — палкой от половой щетки, он же, Федоров, размахивал руками, представлял ветряную мельницу... И не отсюда ли, когда у Федоровых собирались многочисленные друзья, Витьку бывало не выгнать во двор: слушал в уголочке, подтягивал, а иной раз и подсказывал слова, особенно если запевали про «яростных и непокорных», про последний троллейбус, и про то, что «до тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага...» Разве все это могло быть напрасно, зря?.. Пушкин и Дон-Кихот?.. Или Чайковский, Шопен — к ним с малых лет приучала Татьяна сына, играла сама, собирала пластинки?.. И долго в семье держалась традиция — читать вслух, сменяя друг друга, любимые книги: при этом гасили свет, зажигали свечу — и ее живое, приканчивающее пламя еще теснее соединяло всех троих, а когда Ленка подросла, то и четверых. Правда, потом случалось Федорову ловить на себе во время такого чтения снисходительный, охлаждающий взгляд Виктора, с усмешкой следившего за чрезмерно воспламененным отцом из-под светлой, углом нависающей надо лбом челки... Все равно! Здесь каждая книга была кладезем добра, храмом мысли, здесь звучал Бетховен — «Лунная», «Патетическая»,— кто из тех ублюдков знал, что это такое? Кто слушал их, не дыша, прикрыв глаза?..
А Виктор, было время, ставил их записи беспрерывно, и еще — «Болеро» Равеля, «Чакону» Баха...
8Он не мог...— Так думал Федоров, гася сигарету.— Но Галина... Скорее всего, это и вправду дрянная девчонка...— Он прошел по кабинету, снял с одного из перегруженных стеллажей книгу, открыл на закладке. Там был отчеркнут абзац:
«Комендант Яновского лагеря, оберштурмфюрер Вильгауз, ради спорта и удовольствия жены и дочери, систематически стрелял из автомата с балкона канцелярии лагеря в заключенных, работавших в мастерских, потом передавал автомат своей жене, и она также стреляла. Иногда, чтобы доставить удовольствие своей девятилетней дочери, Вильгауз заставлял подбрасывать в воздух двух четырехлетних детей и стрелял в них. Дочь аплодировала и кричала: «Папа, еще, папа, еще!»,—и он стрелял».
Федоров многое мог понять, объяснить для себя в чудовищных фактах, наполняющих семь пепельно-серых томов «Нюрнбергского процесса». Или если не объяснить, то хотя бы сделать допущения вроде тех, к которым приходится прибегать, вопреки здравому смыслу, признавая возможность существования н-мерного пространства. Но «феномен Вильгауза»... Какое «допущение» требовалось здесь? Ведь его невозможно мотивировать ни приказом свыше, ни, к примеру, желанием выслужиться или, положим, спасти свою жизнь. Эти мотивировки начисто отпадали. Напротив! Как раз следуя человеческой логике, «феномен Вильгауза» невозможно объяснить!
Ведь это неверно, будто фашисты, придя к власти, чуть ли не всю немецкую литературу спалили на кострах. Другое дело, что лицевали они ее на свой, Геббельсовский лад, но Гете и Шиллер... Они, понятно, тут ни при чем, старики Гете и Шиллер, но в праве гражданства «тысячелетний рейх» им не отказывал. И Бетховен... Он, Вильгауз, вполне возможно, обожал Бетховена. И потом — Вильгаузу было не меньше, чем 30—35 лет, судя по должности, то есть, выходит, он еще в догитлеровской Германии закончил гимназию, а там учили на совесть, он и Гете, и Шиллера затвердил назубок, он их стихи учителю на память барабанил, а впоследствии дочке читал, как же без этого. И жена у него, вероятно, была и молода, и хороша собой, не зря он прихватил ее в Россию, значит — любил, а девять лет назад, когда она рожала, он, может, ночь не спал, под окнами родильного дома вышагивал, мучился, представляя, как его Лоттхен или Ленхен рот раздирает от боли, губы кусает в кровь; он, может, вначале о мальчике думал, все мечтают о мальчике, а потом решил — пускай девочка, только чтоб она родила, и выжила, и вернулась... Да, все они и носок на парадах тянули, и руку вскидывали, и «Хайль!» орали, но как же без этого — без шагания вдоль родильного дома, без потеющих от страха ладоней, без букета цветов закутанной в белое сестре, без ночных тревог — то ли свинка, то ли ветрянка, температура, сыпь на животике, что скажет герр доктор?..— и без стихов Гете и Шиллера, которые и тебе читали в детстве, а теперь ты сам читаешь нежному, хрупкому, пухлому существу, которое сидит у тебя на коленях и бантом, повязанным на голове, щекочет твой подбородок...