Мишель Кент - Страшные сады (сборник)
А потом появился он. Мы увидели его, когда он вышел из сумерек, откуда-то снизу, махнул каким-то теням, он нес чемоданы, предваряя сверкающих глазами женщин, пришедших сюда зачерпнуть воды. Тощий, всклокоченные волосы, худое лицо с невидящим взглядом, в светлой открытой рубашке и вытянутых штанах, его большие сухие руки упирались в бедра.
„Вот как, влюбленные?..“
Люс обрела равновесие и пошла к нему. Гордая, словно танцовщица фламенко. Он смотрел, как она приближается. И эти двое, моя Химена и сумрачный незнакомец, узнали друг друга.
„Родриго… Ты будешь Родриго… Вспомни, как с тобой мы влюблены…
— Я бы не возжелал тебя…“
Он еще какое-то время стоял в стороне и наблюдал за игрой. Люс смотрела на него глазами passionaria.
„Не бойся ничего, краснею я за то, что насказала, пускай смутит моя любовь лишь мрак и тишину…“
Стоит ли объяснять, что он конечно же включился в эту инстинктивную игру. Он оттолкнул Химену повернулся спиной, сказал, что уходит изгонять немца из Франции, в закоулках своей памяти обнаружил что-то из Корнеля, животное, итак, вот почему конец, что схватка мне сулит, умножит честь мою, отнюдь не умалит, потом вдруг внезапно остановился, замер профилем к лунному свету, Химена отвернулась, поднятый подбородок, она колебалась лишь секунду и побежала прижаться щекой к груди Родриго… Родриго, кто бы ждал, Химена, кто б предрек… Он говорил медленно, почти нерешительно, внутри была какая-то отдаленность и в то же время теплота, вы не можете понять… И Люс преобразилась, тысячелетия затянутой в корсет Испании в голосе, полном оскорбленной нервно-чувствительной чести, и дрожи, и жажды обнаженности, выпятив грудь вперед… Вместе они рассказывали древнюю историю.
А я был зрителем, и Доном Санчо, и Графом Гормасом, и Доном Диего, я играл Инфанту и Эльвиру, я утешал, торопил любовные признания, впитывал тайны, умирал на дуэли… Смешно… Я также был королем, отдавал Химену Родриго… Я сам себя изгонял из своего рая.
„Как тебя зовут?..
— Жерар…
— Правда же, ты станешь актером?
— Иногда я уже играю на сцене, любительской…
— Нет, ты станешь настоящим актером, известным повсюду-повсюду!.. И ты сыграешь „Сида“?
— Клянусь…
— Здесь, во дворе обители?
— В любом дворе, куда ты придешь рукоплескать мне…“
И тогда Химена поцеловала Родриго. Долгим поцелуем. Они кусали друг другу губы, вновь и вновь шептали друг другу свои судьбы. Клятвы бродяг, иллюзии детей? Вовсе нет, мсье. Их участь была решена и скреплена печатью. А вокруг успокаивался город.
Это был июнь 1940 года, 14 июня. 22-го Петэн подписал перемирие с Германией. Нам с Люс было по семнадцать лет. Жерару шел семнадцатый год. 15 июня он уже покинул Вильнёв. И с того дня Люс никогда больше не возобновляла со мной свои доморощенные спектакли… В театре выходной, мсье, выходной, за отсутствием молодого премьера!.. Я стал недостоин даже того, чтобы подкидывать реплики!»
Вот мы и на месте. Том самом. Около фонтана Сен-Жак. Там, где Макс Кляйн начал стареть, когда ему еще не исполнилось и двадцати. Его руки расставлены в стороны, он словно ищет что-то — направо, налево, у него вид человека, выбитого из колеи. И конечно же его призраки исчезают, он теребит свой воротник, он слегка растерян.
«Вам знаком Вильнёв, мсье?.. Вы позволите мне показать вам город?.. Так вы его сможете лучше представить… Для того чтобы писать, мне кажется, места должны быть неразделимы с самой историей…»
Вот и приехали. Я тебя раскусил. Я разгадал твою уловку. Ты заставишь меня совершить путешествие, паломничество — мелодраматические световые и музыкальные эффекты на каждой остановке подразумеваются. А в конце спросишь, можно ли из этого сделать книгу… После всего… Тем лучше, если тебе от этого будет легче… Я не склонен ставить его на место, если честно, я сам хочу узнать конец этой слезливой истории.
«Вы мне доставите огромное удовольствие…»
И мы пустились в путь. И с первых шагов он снова опрокинулся в прошлое, голос звучал размеренно, в такт его старческой походке.
«Потом, в первые дни войны, Люс и я, мы на какое-то время потеряли друг друга из виду. Исключительно по моей вине. Я вернулся в обывательский мир, сдавал выпускные экзамены, вгрызался в первый медицинский курс в Монпелье. Но даже приезжая в „Тутовый сад“, к родителям, я обходил Обитель стороной. Из страха снова потеряться, или, может, выход моим чувствам преграждал Жерар, и я не хотел, чтобы Люс унижала меня, посылала ко всем чертям. Перестать отираться вокруг, сидеть дома, изображая сынка из приличной семьи, нет, я просто не мог. Как не мог я запретить себе перечитывать „Сида“, безумно тоскуя. Но изменять безумной любви, притворяясь будничным и разумным, этому, да, я научился. Я глотал огромными порциями дурацкого романтизма извращенные наслаждения страсти, принесенной в жертву социальным условностям и трагедии истории. Ибо не сомневался, что демаркационную линию в итоге прорвут и немцы дойдут до Средиземного моря. Тогда нас начнут травить, как травили евреев в оккупационной зоне, меня публично осудят, она будет горевать и сожалеть о моей любви… Что за чушь! Моя мать не была еврейкой. А значит, и я тоже. Подумаешь, мой отец еврей! Но и этого вполне достаточно, чтобы мы были в опасности, я так думал. Только мои родители плевали на это. Всем своим видом они совершенно некстати демонстрировали полную безмятежность. Конечно, они знали, но… В любом случае, мы были в недосягаемости, правда ведь, здесь, в свободной зоне, под защитой статуса моего отца как представителя власти, и ко всему прочему нас не в чем было упрекнуть… Евреи, которых изводили в оккупационной зоне, были простолюдинами, естественно, не слишком опрятными, по крайней мере непредусмотрительными… Смутно я понимал, что мои родители сами себя обманывали, совершенно сознательно, может, для того, чтобы успокоить меня… Отец иногда крепко прижимал к себе маму, и они оба проглядывали газеты с похоронным видом. Но несмотря ни на что, они и я, мы пытались делать хорошую мину при плохой игре.
Эти безоблачные дни тянулись до ноября 1942 года. А 12 ноября, в морозный день, когда оголенные лезвия ножей ледяного холода пронзали всех жителей города насквозь, войска Вермахта прошли через Вильнёв и начали свою высадку. Мотоциклы с колясками и без, открытые автомобили с надменными офицерами… Когда люди в форме ступали на тротуары, замки жалобно скрипели в дверях. Некоторые отчаянные смельчаки, или просто зеваки, оставались стоять вдоль улиц, чтобы рассмотреть захватчиков, глядя им прямо в глаза, демонстрируя свое презрение этим колорадским жукам, как их уже успели здесь окрестить. А тем временем самолеты „Люфтваффе“, на небольшой высоте пролетающие над городом, приземлялись в Пюжо, совсем неподалеку. Я тогда околачивался около двери монастырской ограды, руки в карманы… помню, как я обернулся с разинутым ртом, уставившись в небо, словно счастливец, восхищенный зрелищем фейерверка. А потом, вдруг осознав разверзнувшийся ад, я припустил домой. Туда, где достоинство и оптимизм все еще были уместны. Нет никаких причин на то, чтобы фрицы проявили интерес именно к нам. Мы не были ни солдатами, ни тем более участниками Сопротивления, мы на себе испытали продовольственные карточки, даже не отоваривались на черном рынке!.. Мои родители не верили ни одному собственному слову, но предпочитали не прозревать, чтобы продлить былые счастливые времена. Каждый вечер они одевались к обеду — земляные груши и несколько граммов плохого мяса в хорошие дни.
Немцы сразу принялись за дело. Реквизиции начались практически мгновенно. Несколько дней спустя после прибытия этих господ в Вильнёв, почти на рассвете, к нам в летний домик пожаловал какой-то человек в серо-зеленой форме Вермахта, адъютант старшего по званию офицера. Он говорил по-французски, уверенно. Наш дом реквизируется для превращения в местный штаб. Если нужно, нам оставят верхние помещения на пару дней, а потом мы должны будем вернуться в наш основной дом, в Юзес. Но лучше всего освободить помещения прямо сегодня. Он пролистал какие-то бумаги, заметив мельком, что Кляйн — это еврейская фамилия, разве нет?.. Мой отец согласился. Тот человек запихнул свои бумаги в карман кителя, без тени улыбки. Я был свидетелем всего этого сквозь полузакрытое окно ротонды гостиной. Он не мог видеть меня. У калитки Обер-кто-то ждал его в „мерседесе“ с открытым верхом. На пассажирском сиденье смеялась, повернувшись к нему, молодая девушка в полицейской светло-синей пилотке. Серая мышка.
Папа с крыльца наблюдал за отъездом этих представителей избранного мира. А потом вернулся в дом, сказать нам, чтобы мы собирали вещи, что около полудня мы уезжаем. Лучше подчиниться… Хотя… У этих господ нет к нам никаких личных претензий, и по большому счету мы могли бы сосуществовать, найти почву для диалога. В конце концов, Моцарт, Вагнер, Гёте и Монтескье с Прустом принадлежат всем. Главное — не потерять достоинства, достоинства француза и представителя республиканского закона. Мы можем положиться на немецкое понимание гуманистической культуры и чести. Верхних помещений нам вполне хватит… Несомненно… Вы правильно думаете, мсье: я не был введен в заблуждение их спектаклем. Понимая, что вряд ли когда-нибудь вернусь сюда, я быстро закрыл свой чемодан и вышел из дома, чтобы в последний раз встретиться с Люс. Но не успел уйти далеко: при виде небольшого открытого грузовика с фрицами, сидевшими на боковых скамейках, мне захотелось вжаться в стену. Они остановились перед нашим летним домом, адъютант слез с грузовика вместе с четырьмя солдатами. Пока я развернулся и побежал обратно, они вытолкали моих родителей и заставили их залезть в грузовик. Отец краем глаза заметил меня. Я услышал, как он достаточно громко сказал, что да, его сын Макс действительно был вписан в продовольственные карточки, но уехал из города… я был в Париже, начиная со вчерашнего дня, у своего дяди Жозефа, улица Реомюр. Я понял его сообщение: у меня нет дяди Жозефа. Никого, кроме тетки Розы, Розы Делиньи, как и моя мать, улица Гаете. Вот туда-то мне и следовало идти. Он смотрел на адъютанта, глаза в глаза, и одновременно держал, сжимая за плечи, мою мать, чтобы не дать ей увидеть меня и таким образом выдать мое присутствие. С того дня мне так их не хватает, мсье, этих потерянных взглядов.