Женя Павловская - Обще-житие (сборник)
Забыть березовую аллею с шестиугольной беседкой за домом, благодаря которой я никогда не целовалась в вонючем с жесткими углами подъезде? И неумело-старательно посаженную на субботнике нами, девятилетними, сирень. Один куст оказался белым, махровым, каждый июнь — мохнатые, в горсти не уместить, прохладные, как кожа после купанья, гроздья. А в простой, сиреневой сирени мы искали «счастье» — пятилепестковые цветки, уродиков в четырехлепестковом обществе. Найдя, следовало съесть, поэтому я отлично знаю, каково счастье на вкус. Горько-сладкое… На один зубок хватает. В эпоху дворников сирень стала чахнуть. Тетя Лиза Разина даже, сжалившись, полила ее пару раз, хоть никто не заставлял. Но сирень жить отказывалась.
Дом одряхлел, наступили его последние годы, даже всякие слова на стенах подъезда, не говоря о целых фразах, перестали писать — застой, мутная тоска и апатия. Только на бутылек бы сшакалить. Никто не ремонтировал квартиры, не тащил в дом цветастых диванов, не гулял с колясочкой. Даже новых разрушений не появлялось на замученном теле дома — стоял по привычке, не было энергии рухнуть. И толкнуть было некому, да и лень. И нет сил… Боже, Боже, зачем мы здесь живем?
«Ниная… Ку… Кинстинтиннновна», — представилась нам новая соседка, тихонько икнула и рухнула в коробку с кошки-Муркиным песком. — «А вы кто? Имя и… ик… октчество, пррршу!» Нина Констатиновна была женщина, склонная к эксцессам и изыскам — пила одеколон «Майский ландыш», закусывала хлебцем с чесноком. «Люббвь Маррковна, иди, посмотри — я! Степана! убила!» — летним вечером доложила она, отрыгнув чесноком и ландышем. Степан, в трезвости похожий на генерала де Голля на карикатурах Кукрыниксов, лежал под столом в глубокой алкогольной анестезии. Из порезанного осколком бутылки запястья стекал дешевой краснухой густой ручеек. Нина Константиновна встала над бездыханным Степаном, изогнув бедро: Кармен! Саломея! — и водрузила ногу в чувяке на высовывающуюся из-под стола часть Степановой головы. «М-м-мн-шшшш» — сказала голова Степана. Прибывшая «скорая» увезла жертву. Степан вернулся через два дня перевязанным и под мухой. В кухне неподвижно стоял, раскрыв слюнявый рот, зачарованный олигофрен Миня — по причине дебильности единственный трезвенник в обширном семействе дворников, нескучно проводившем время в бывшей ванной.
А страна выполняла невзирая ни на что. Даже почти на четыре процента перевыполняла. Рапортовала, проводила «понедельники качества» и рыбные дни по четвергам. Империалисты, глядя на это, лопались от зависти и бряцали боеголовками. В «Крокодиле» был изображен для наглядности козлобородый дядя Сэм в полосатом цилиндре, катящий в детской колясочке такую же пузатую, как и он сам, бомбу с буквой «А», атомную то есть. Вез бряцать. Трудящиеся доброй воли срывали его планы ожесточенной борьбой за мир невзирая на тяжелые погодные условия. Непьющий идиот Миня ночами столбом стоял на кухне, думал. Леониду Ильичу подарили новую большую блестящую звездочку, красиво сфотографировали. Минин пьющий брат Вова, по прозвищу «профессор» за ношение очков, впал в белую горячку — ему чудился удавленник на тополе под окном, и он спалил сараи. Прикатили на «скорой» пьяные вдрабадан санитары и увезли Вову — лечить. Девятый вал маразма нахлынул, но никак не мог сообразить, как отхлынуть. Режиссеры горячо лопотали о задумках, комсомолия — о живинках. «Ах, это всегда так волнительно». Господи, Господи, за что мы здесь живем?!
Я построила кооператив, маленькую квартирку на бывшем кладбище. Там вроде бы были похоронены дальние родственники по русской линии нашей семьи. Оглаживала комнаты и кухню, приручала — но все как-то сырой штукатуркой отдавало и нежилым. Сами по себе скрипели двери, шуршало за батареями. Купила стол, стулья, тахту, по блату ковер синтетический, книжные полки — все стояло будто временное, не приживалось. Нет, не жилье, сколько не дыши — не надышишь. Да так и пробыла там семнадцать лет — замужество, ребенок, развод, диссертация, подача. Отказ, отказ, отказ… Еще отказ!
Старый наш дом агонизировал, бредил. Ночью, в дождь, сгорел балкон, — как он сгорел в дождь? Отец накрыл книги влажной простыней — страшный был жар, боялись, что весь дом займется. Но не сумел загореться, устал он, дом-то, мучился, но не пылал…
А нам ОВИР врезал очередной отказ «по нецелесообразности», и папу доконал инфаркт. Через полгода пригнали бульдозер, легонько надавили, и дом облегченно рухнул — больше уже не мог. Дворников, как ласточек из разоренного гнезда, расселили по окраинам. «Я — Нинна Кинсстантиновна! — сказала мне она, качнувшись и погрозив пальцем, когда я пришла помочь маме собрать вещички. — Я Ннинна Ки-инст… А тты кто?»
А кто я? А я — тот, кто помнит. По развалинам дома бродили какие-то хозяйственные мужички с сумками, выискивая бронзовые ручки, старинные изразцы. В хозяйстве сгодятся! Дубовые резные двери украл хромой Лексеич — теще в деревню на загородку для поросенка. И то дело. Скончался боевой генсек Леонид Ильич, похоронили с почестями, музыка играла, по телевизору все смотрели — так интересно, не оторваться! Все политбюро казали. Взрывались загремевшие вместо каникул в Афган первокурсники из ограниченного контингента — наш интернациональный долг, что поделаешь! Народ стал получать «груз 200» — цинковые гробы. Правдолюбка тетя Лиза и на новом месте жительства не изменившая избранной профессии, по большому секрету шептала: одной тут повезло. Пришел гроб с сыном, открывать не велено. А она мужу-то, он слесарь, — открой да открой, последний разочек на Лешеньку-то нашего дорогого глянуть, хоть рученька, хоть ноготка кусочек, поди, от него остался. Открой! Открыл. А там-то! Магнитофоны японские — елки зеленые! Что делать? Чай начальству не доложишь — открывать-то не приказано было. Да и чего добру пропадать — магнитофонов этих там на тыщу наложено, наверно. Магнитофоны свезли от греха к сеструхе в Лысково, а гроб, порожний-то, похоронили чин-чинарем. Подруга на похоронах и спрашивает: «Что ж ты, Тоня, и не повоешь? Как не сына хоронишь». А она-то, не будь дура: «Мой сын Алексей Епифанов пал смертью храбрых при выполнении воинского долга. Это для нас большая патриотическая честь». Теперь хоть надежда есть — может, еще живой сынок-то, только у начальства военкоматского справок уж не наведешь. Скажут — что ты, гражданка Епифанова Антонина Николаевна, никак обалдела? Ведь уже похоронила сына. Все в норме. Документ вручен? Вручен! Медаль тоже. Порядок. Так? Так! В чем же дело теперь? Что еще надо? Чем недовольна? Нет, тут что-то нечисто! — начнут допрашивать — глядишь, все и откроется. Тогда точно головы не сносить. Уж лучше роток на замок и молчок. Все одно, считай — повезло бабе. Ох, беда-а-а! Если бы не Америка — ничего б того и не было, мир бы был во всем мире и продукты. Чего уж наши с ними, с америкашками-то этими, миндальничают — ай атомной бомбы жалко?
Ехать! Финита, товарищи, ля комедия! Я все помню. Нет здесь дома. Ехать, только ехать! Ничему и никому не помочь уже… Зачем, для чего мы здесь? Ехать! Куда? Не куда, дружок, а откуда. Не зачем, а от чего. Прощайте, ребята! Может и свидимся. Нет, нет, и это не возьму. Нет, не надо ничего… и синюю вазу тоже не надо. Возьми себе на память. Ты шутишь, какие вещи?.. Не жалко, нет… Альбомы уже Лере обещала… Конечно, налей!.. Давай поцелуемся. С чего ты взял? — я вовсе не плачу, это от смеха… Какая такая ностальгия?
Мы с Тамарой
Мы с Тамарой ходим парой…
Справедливости ради надо отметить, что в парткоме эти сволочи на беспартийных не орали. Просили явиться точненько в два тридцать ноль-ноль без опоздания. Плевать бы на них, все равно уж хуже не будет. Но я приходила именно точненько, срабатывал совковый условный рефлекс. Меня выдерживали в приемной часа полтора, потом секретарша, отводя лживые глаза, сообщала, что товарищ Поликарпов (тамбовскому волку он товарищ) внезапно вызван в обком. Незамысловатый этот прием, рассчитанный на слом моей воли и детально описанный в любом детективе для подростков, секретарь парткома применил несколько раз. Непонятно зачем эту волю нужно было ломать, когда я сама сделала добровольную явку с повинной. Была необходима справка что наш Полит-технический институт не имеет ко мне ни материальных, ни «иных» (матримониальных, что ли?) претензий в связи с моим преступным желанием отбыть во враждебное государство Израиль на якобы постоянное (неужто вечное?) жительство. Материальных претензий, как ни тужились, не наскребли. Но загадочные «иные» явились для изобретательного отдела кадров основанием, чтобы в выдаче справки отказать. Наличие ко мне нематериальных претензий со стороны нашей конторы, по-гвардейски стоящей на позициях диалектического материализма (ни шагу назад, позади идеализм!), искренне повеселило бы меня при других обстоятельствах. Но было не до смеха. Чеканная формулировка «материальных и иных» была продиктована волей ОВИРа, изменению или обжалованию не подлежала. В недрах отдела кадров уже проклевывался приказ о моем увольнении «по собственному желанию». Моего собственного желания никто не спрашивал. Патриотической задачей института было вышвырнуть меня, не выдав искомой справки внутренней отщепенке. Моей задачей и собственным желанием было вырвать справку до увольнения. Партком, местком, первый отдел, отдел кадров, учебная часть, деканат, ректорат, снова первый отдел, еще и еще раз главный гадюшник — отдел кадров. Безработной такую справку никто не выдаст. А без справки по-деревенски румяная, в кителечке, сидевшем на ней, как черная «плюшка» торговки квашеной капустой, капитанша милиции Антонина Анатольевна не желала и в руки брать наши заявления, наполненные наивной ложью об израильском дяде.