Женя Павловская - Обще-житие (сборник)
Вернулся из тюрьмы по амнистии соседкин сын Аскольд Курицын, домушник, умелец, золотые руки. Семейство Одынь при обмене не озаботилось поведать маме о будущем сомнительном соседстве. «Еще старые большевики, называется», — сетовала мама, но было уже поздно — обои наклеены. Опасный сосед оказался сутулым нерослым мужиком с темным бугристым лицом и глубоко запрятанными звероватыми глазами. По трезвости был смирный, а выпивши выходил в кухню точить топор. Мама тайно находила и прятала топор за сундук в прихожей или на антресоли, где пылились мешки для дров. Топор каждый раз с молчаливым упорством отыскивался и продолжал востриться до состояния бритвы. Была мечта — замочить хоть одного мента, но как-то все не везло по настоящему. Уходили хитрые мусора, такие-перетакие. К Аскольду наведывалась в гости Ляля-резаная — соседка по лестничной площадке. Ляля трудилась приемщицей в сапожной мастерской, но по основной профессии была скупщицей краденого. Жила со старухой-матерью («работница культа» — писала старуха загадочно свой род занятий в домовой книге) и шестилетней дочкой, Веркой-упырихой, такой же бесцветной и скучнолицей, как и Лялька.
Однажды Ляля-резаная явилась к нам красная, похорошевшая от праведного гнева: «Люба, что ж это такое? Твой сын в мою Верку камнями кидал и обзывал жидовкой. Девка ревмя ревела белугой три часа. Уж ты скажи ему!»… «Нет дыма без огня», — качая головой, повторял в те времена народ, сильно скорбя о безвременно ушедших вождях трудового народа — товарище А. А. Жданове и генералиссимусе, родном Иосифе Виссарионовиче Сталине. Хоть и было в газетах для блезиру разъяснение, что, мол, вовсе не профессор Вовси и его гнусная сионистская шайка виноваты, но ставить пломбы у доктора Давидовича все же опасались. Народ — он, как водится, велик, мудр и нисколько не мстителен — почти все нам, евреям, простил. Однако население слово «жид» произносило часто. «Я ж без обиды для вас, Любовь Марковна, — оправдывался перед мамой Олег Сорочко, бандит, — просто нация ваша такая». Галька Шорина из флигеля даже родила из-за этих, извините за выражение! Побоялась делать аборт у евреечки Симы Исаевны. Нужен Гальке был этот спиногрыз, как невесте гвоздь. Возись теперь с ним, сопливым — ну как же не жиды после того! Мой младший братец, попрыгивая в ногу со временем, осваивал употребительную лексику. Но по малолетству ухватил реальный расклад, вот и обидел Верку-упыриху, обозвал, можно сказать, ни за что. Пришлось маме очень-очень извиняться.
После двадцатого съезда народ распустился, в очередях повально рассказывали анекдоты про Никитку. Про Сталина опасались — помер не помер, а все ж как-то боязно. Заметно полегчало с пропиской. Вот и Аскольд прописал в комнату приятную с лица Валентину из трамвайного парка. Как положено, через три месяца на свет появился Игорек Курицын. «Наследник, едренамать! Пороть буду!» — радовался Аскольд. Говорить малыш стал рано, исключительно разнообразным, грамматически зрелым матом. Рос чудо какой сообразительный. Валентина с материнской гордостью рассказывала: «Он ведь не просто так матерится. Он же все понимает, сучок лысенький, уржаться можно! Пошла я с ним вчера на рынок ягод купить. Слышишь? Стоит одна с клубникой. Почем? — Два с полтиной стакан. Ох и стакан! — четыре клубничины! Не успела я чего ответить, а он прямо с рук у меня: „Катись ты, говорит, бабуська хленовая, к мать-мать-перематери“. Эта-то, темнота, тюха деревенская, только: „А, батюшки! А, батюшки!“ Вот вам и батюшки-матушки! Ребенок — он всегда прав, не дери, кулачка, по два с полтиной!».
В подвале дома угнездилась недавно отбывшая недлинный срок супружеская чета карманников Лелечка и Ленечка. Оба чистенькие, аккуратные, белесенькие, небольшого росточка, с мелкими, считавшимися тогда симпатичными, чертами лица. Похожи, как брат с сестрой, всегда вместе. Работали тоже в паре. Всегда приветливые, на вы — «Здравствуйте, здравствуйте, как ваша мамочка поживает, что-то ее давно не видно было». В другой подвальной квартире — румяная великанша Зойка, женщина античного темперамента, как-то излупившая до полусмерти двух мужиков, тоже, надо полагать, не хрупких музейных юношей, и севшая по статье, как она сама с гордостью говорила, «хулиганство с нанесением».
Июньским днем Лелечка исчезла, до нитки обчистив супруга Ленечку, грубо нарушив профессиональную этику — честный карманник квартиры не берет. Увы, это была сметающая сословные и профессиональные перегородки любовь… Лелечка забыла мужа и любимую работу в объятиях баяниста из народного ансамбля. Ленечка, напившись, плакал на геркулесовом плече Зойки, которая словесно утешала соседа, крайне плохо отзываясь об изменщице Лелечке, баянисте, его инструменте и обо всем народном ансамбле.
Но драмы случались нечасто, криминальный период был в расцвете. Аскольд чуть не зарубил прямо во дворе милиционера, тот позорно бежал, по-куриному откидывая толстые ляжки. Ляля-резаная преуспевала в бизнесе, курила дорогую «Тройку» и привела в дом молодого мужа, семнадцатилетнего ученика сапожного мастерства Валеру в кепке с пуговкой и белом кашне. Свадьбу здорово гуляли три дня, гнали самогон, варили свиной студень, пекли пироги с капустой, а также с треской и луком, плясали под радиолу на площадке и во дворе, подрались, сломали перила и дядь-Мишин палец. Звали и нас, но мама отказалась. Осенью Лелечка вернулась к законному супругу Ленечке с одним чемоданчиком «балетка» в руках. Все до нитки с коварным баянистом прогуляла.
Ленечка, поколотивши, простил. Лелечка во время экзекуции верещала на весь двор: «Караул! режут!! убивают!!!» — старалась, как могла, восстановить в глазах дома авторитет главы семьи. «Жизнь есть жизнь!» — назидательно, но непонятно высказалась, послушавши вопли, дворничиха, скандалистка и яростная любительница справедливости тетя Лиза Разина. Через день супруги рука об руку вышли на работу.
Тетя Лиза была первопроходцем, пионером и провозвестником следующей волны жильцов. Криминальная эпоха заметно клонилась к упадку, переходя в алкогольно-дворницкое нашествие. Дом в который раз покорно и карикатурно повторил смену главных фигурантов — от лихого, авантюрного Никитки к Бровеносцу, являвшему собой прямоугольник, богато декорированный пуговицами и звездами по всему фасаду. Аскольд обменял квартиру, совершив попутно пару афер с получением придачи и последующим обратным разменом. Ляля-резаная, вышвырнув на лестницу сначала пожитки младого сапожника Валеры, а через десять минут и его самого с расквашенным носом, сообщила, куда всему этому надлежит отправиться, а сама завербовалась на Север.
— Перредовым рабочим классом, лярва, брезговает! Удавлю! — проявил классовый подход к семейным проблемам Валера.
— Все вы одинаковые — только зенки залить бы! Рабочий класс, самогонка-квас! Рабочий класс Зимний брал, а ты — брандахлыст! Нет нынче рабочего класса, одни анжинеры да алкаши! Мети тут за вами! — опасно взвилась тетя Лиза, присутствующая везде хуже гравитации.
— Ннну-ну! За такое знаешь… С кем говоришь, знаешь! — шмыгая разбитым носом, Валера извлек из подмышек засаленную книжечку в красной обложке. Но у тети Лизы была метла, и представитель правящего класса позорно бежал, мешая политические угрозы с посулами сексуального характера.
Через пару месяцев карманница Лелечка, Манон Леско нашего двора, снова оказалась в плену страсти — к сверкающему золотом зубов и перстней массовику-затейнику из дома отдыха — ее фатально влекло к творческим натурам. Ленечка с горя опустился, потерял квалификацию, серьезно запил и стал жить с великаншей-Зойкой, что избавило его от обмена или даже чего похуже — он вполне подходил дому в этом новом качестве. Только две семьи — наша и стеснительной маникюрши Анюты с мужем и стареющей собачкой — оказались удивительно не подверженными смене формаций. Похоже, невидимый режиссер назначил нам роль нейтрального фона или точки отсчета, без которой, как известно, любые изменения есть чистое ничто. А может быть, мы были помещены туда, чтобы бедный дом наш, опустившегося этого аристократа, хоть кто-то помнил. Я помню, я не забуду. И теплый кафель печи — такое счастье было прижаться к ней всем телом, напрощавшись с Ларионовым до полного окоченения в примерзнувшем к ногам остекленевшем капроне. И наш двухэтажный сарай из серебристых досок с галерейкой. Розовые батистовые завитки бересты в мелкой мураве, запах березовых дров, страх земляного погреба, в котором росли ехидные перламутровые поганки. Там на черном сыром дне до августа сохранялись пористые грязные ляпушки снега, а в углу таилось бесплотное «оно», о котором лучше помалкивать. Но хочешь холодного с черникой молока в летний зной — стало быть, лезь. Только папа пусть наверху постоит. Как забыть?
Забыть березовую аллею с шестиугольной беседкой за домом, благодаря которой я никогда не целовалась в вонючем с жесткими углами подъезде? И неумело-старательно посаженную на субботнике нами, девятилетними, сирень. Один куст оказался белым, махровым, каждый июнь — мохнатые, в горсти не уместить, прохладные, как кожа после купанья, гроздья. А в простой, сиреневой сирени мы искали «счастье» — пятилепестковые цветки, уродиков в четырехлепестковом обществе. Найдя, следовало съесть, поэтому я отлично знаю, каково счастье на вкус. Горько-сладкое… На один зубок хватает. В эпоху дворников сирень стала чахнуть. Тетя Лиза Разина даже, сжалившись, полила ее пару раз, хоть никто не заставлял. Но сирень жить отказывалась.