Паскаль Киньяр - Вилла «Амалия»
Он стоял, склонившись над картой бухты, разложенной на инкрустированных створках бильярда.
На ней были помечены все, даже самые дикие бухты, самые затерянные тропинки островов.
Она протянула руку, чтобы показать ему дом с голубой крышей.
– Это здесь, – сказала она.
– Что именно?
– Место, где находится рай.
И коснулась пальцем маленького черного квадратика в конце тропинки.
Внезапно она ощутила его тело, близость его тела рядом с собой.
– На самом деле он должен быть голубым.
– Значит, перед пиком Молина. И перед виллой Нэузи Боцци.
– Нужно пройти по скалам, со стороны моря.
– Нет.
– Да взгляните же!
И она поднесла лампу к инкрустированным створкам. Но его взгляд вдруг привлекло это женское лицо, засиявшее радостью при виде виллы на карте. Он снова нагнулся. Остров был обведен голубой каймой. Его висок коснулся ее виска, и они посмотрели друг на друга.
* * *Они поужинали вместе. Он рассказал, что послезавтра у него будет очень важный день. Бывшая супруга привезет ему дочь из Нью-Йорка. Он ждал этого с некоторой тревогой.
– Как ее зовут?
– Магдалена.
Потом они поднялись вдвоем в номер Леонарда.
Ночью, на лоджии, она сказала Лео Радницки:
– Мне кажется, во мне сидит какое-то пассивное упорство, от которого идут все несчастья моей жизни.
– Пассивное?
– Да. Это трудно понять, но я думаю, что все дело в нем.
– А ведь вы женщина свободная, одинокая и создали столько замечательных произведений…
– Я мало что создала. И одинока не так уж давно. Я тратила время на мужчин, которые меня не любили. Вы разведены?
– Да.
– У вас есть подруга?
– Нет.
На следующий день они отправились в лодке на Прочиду.
И он нырнул, как и собирался, в подводный грот Петрония.
Он разрешил ей плавать, но рядом, под его наблюдением. Они провели вместе все дневные часы и обе ночи. Она показала ему свой дом.
Глава XI
– Нет, не могу сказать, что в детстве я так уж сразу почувствовала любовь к музыке. И это не было призванием. Это было гораздо страшнее, и я была еще слишком мала, чтобы говорить о призвании. Скорее, это можно назвать чувством панического головокружения. Мой отец был музыкантом, но то, что я ощущала, не имело никакого отношения к отцу. Это походило на приступ ужаса. Когда чудится, будто вы вовлечены в бешеный водоворот эмоций, который грозит гибелью. И вы понимаете, что из него не выбраться. Что вы сейчас пойдете ко дну. И не на что опереться, чтобы обрести равновесие. Такое бывает, когда человек сильно влюблен. По крайней мере, я определяю это именно так. Вам знакомо подобное головокружение? Это верный знак. Бездна тут, рядом, она разверзается и действительно поглощает вас. Я узнала это всеобъемлющее, сжигающее тело и душу чувство только однажды. Когда была совсем маленькой. Не помню, сколько мне было лет. Но я еще не умела читать.
Нам, обоим детям, запрещалось подниматься на второй этаж, где жил мой дед.
Когда я говорю про деда, я имею в виду отца моей матери. Второго я вообще не знала.
И вот я крадусь по лестнице, крадусь по черному паркету коридора, сама не зная, что меня туда толкает, не зная, чем мне это грозит, и наконец отворяю дверь. Их было там четверо, и все играли. От них исходил оглушительный шум. Более грозный, чем шум океана. Рядом с каждым из них стоял торшер. Перед каждым из них стоял деревянный пюпитр. Мой дед щекой прикоснулся к скрипке. Он был самым старым из всех, и он играл с закрытыми глазами. Мой отец – а он был всесторонне одарен – мог играть на любом инструменте. Кажется, тогда он вел партию альта. Никто не слышал, как я вошла. Они исполняли что-то невероятно быстрое. Исполняли какое-то потрясающее произведение. Теперь мне кажется, что это был Шуберт.
Молодая женщина со скрипкой сидела лицом ко мне, но ее широко раскрытые глаза меня не видели. Она мне улыбалась, но ее глаза меня не видели.
Здесь царила печаль – слишком глубокая, головокружительная, неумолчная, и она все ширилась и ширилась.
Слишком глубокая печаль – притом что для маленьких детей не существует слишком глубокой печали. Малыши знают страхи – примитивные, первобытные страхи, не основанные ни на каком жизненном опыте страхи, которые потом никогда не встречаются на их пути. Худшие из всех. Животные печали.
Я села на пол, привалившись спиной к двери, и замерла. Все мое тело покрылось пупырышками «гусиной кожи». Все едва отросшие детские волосики встали дыбом. Я дрожала. Не от счастья и не от горя. Это не было психологическим ощущением. Я не знаю, отчего дрожало мое тело. Я выслушала их до конца. Когда все кончилось и они начали укладывать в черные коробки свои инструменты, я подошла к деду и шепотом, на ухо, спросила, можно ли мне прийти еще, когда они снова будут играть.
– Если будешь тихонько сидеть в уголке, как сегодня, Элиана, то можно.
Он взглядом испросил согласия других музыкантов, и они его дали – одни кивком, другие, вернее мой отец, пожатием плеч.
В те дни, когда они играли свои квартеты, я поднималась в кабинет деда задолго до начала. И устраивалась возле двери.
Разумеется, они видели меня, когда входили, но притворялись, будто не видят эту маленькую девочку, притулившуюся на полу, у стены, рядом с трубой отопления, за квадратной вертушкой для книг – этажеркой черного дерева, кажется китайской. Я притворялась, будто разглядываю полки, где стояли репродукции картин, фотографии музыкантов и великих людей, всевозможные книги. Они передвигали письменный стол деда. Расставляли стулья, пюпитры, раскладывали ноты. Внезапно замолкали. И внезапно рождалась музыка. Такая непохожая на них. Такая мощная, какую не услышишь с пластинки, ибо в этом случае человек сразу убавляет звук, надеясь тем самым смягчить волнующие его сильные эмоции. И всякий раз у меня сжималось горло, по коже бегали мурашки, сердце трепетало, мне хотелось рыдать, я больше не могла дышать, я захлебывалась и тонула в этом океане музыки.
* * *– Вот так открылся во мне внутренний мир. И тело мое привыкло, проскользнув через этот темный лаз, покидать землю, покидать внешнее пространство.
* * *– Временами, при звуках какого-нибудь музыкального отрывка, я чувствовала, как это прекрасно.
Боль смешивалась с острым ощущением красоты.
Я больше не двигалась, не жила.
Дети поначалу впадают в столбняк от красоты. Ошеломленные ею. Умирающие в ней.
* * *Леонард Радницки:
– Не знаю, полюбит ли музыку моя маленькая Лена. Сам я люблю оперу. По ночам надеваю наушники и слушаю оперные арии. Голоса певцов нравятся мне даже больше, чем сама музыка. А вы поете?
– Нет.
– Ну, все равно, даже если не поете, мне приятен тембр и высота вашего голоса. Ее мать поет. По крайней мере, пела раньше. Я любил ее голос. Собственно, из-за голоса я ее и полюбил.
– И все еще любите?
Он поколебался, прежде чем ответить:
– Да. Немного. Это она покинула меня. Завтра Лена приедет от нее ко мне.
– А я искренне считаю, что музыка, в первую очередь, так действует на всех маленьких детей из-за того, что они слышат еще в утробе матери, еще до своего появления на свет, – действует и губит.
– Завтра она приедет.
– Позвольте мне заметить: вы уже по крайней мере дважды сообщили о приезде вашей дочки.
– Три месяца у одного из нас, три – у другого. Так постановил суд. Воспитывать одному двухлетнюю девочку… не знаю, способен ли я на такое. Если откровенно, то мне страшновато. Вот поэтому я и говорю о ней с вами. Я был бы счастлив, если бы мне удалось стать хорошим воспитателем. Вам не хочется ее увидеть?
– Конечно хочется.
– Только не приходите слишком рано. И не завтра. И не послезавтра…
– Я могу вообще не приходить.
– Ну, не обижайтесь на меня. Приходите завтра.
* * *Увы, доктор Леонард Радницки был так же расточительно щедр в своих соматических привычках, в одержимом переживании семейных перипетий и профессиональных задач, как и в радостях, необъяснимых желаниях, внезапных приступах гурманства, неожиданных походах и мгновенных погружениях в море.
* * *Анна – Веронике:
– Наслаждение, которое я испытываю в объятиях привлекающих меня мужчин, все более и более эфемерно.
* * *Жалкая лихорадка, смешанная со страхом. Мужчины, которых она желала, были отныне мужчинами из снов. Их движения напоминали сны – такие же плавные, нереальные. Что касается редких живых мужчин, этих она прежде распознавала по их неподвижности, по их молчанию, по тайне, что окутывала их флером неприступной сдержанности. Но теперь она стала недоверчивой. И мерила мужчин своей, особой меркой, следя, как они ступают по земле и насколько открыто смотрят их глаза.
Глава XII
Он жил на пятом этаже. Еще до того, как она свернула на эту улицу, ее посетило предчувствие, что с ней что-то должно приключиться. И однако, если уж быть до конца честной с самой собой, она питала к доктору Радницки только дружескую симпатию – с примесью сексуального влечения, но никак не любви, в этом она была уверена, хорошо себя зная. И тем не менее в ближайшие часы что-то должно было произойти. Она шла туда с тяжелым сердцем. Старалась держаться прямее. Тщательно накрасилась. Сегодня она была очень красива. В Неаполе она купила большой букет лилий для отца, шоколадные конфеты для ребенка. В восемь часов вечера позвонила в дверь. Крошечная двухлетняя девочка с огромными черными глазами и босыми ножками, хорошенькая и таинственная, как сказочная принцесса, привстала на цыпочки, поздоровалась с ней и провела в большую, буржуазного вида квартиру, произнося по пути целую речь на смеси неаполитанского диалекта, детского лепета и американских слов, в которой Анна сначала ровно ничего не поняла.