Сборник - Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве
Сбегаю по лестнице и кратчайшим путем, через дворы, спешу домой.
Через дворы опасно – могут тормознуть бугры этого, недружелюбного нашему, квартала, отпинать, башлей стрясти, но дорога по улицам слишком длинна…
Сегодня я хватанул еще две двойки. По немецкому и истории. Немецкий мне кажется совершенно ненужным (много позже, когда меня станут приглашать на литературные мероприятия в Германию, я пожалею, что не учил – будет стыдно не понимать ни по какому другому, кроме русского), а любимая еще недавно история стала отвратительной, хуже химии.
Я перечитал кучу книг о Древнем мире, Руси, России, а теперь открыто заявляю учительнице истории, что ничего там в прошлом не известно, все переврано, придумано, подтасовано. Она же в ответ безжалостно ставит мне пары.
Еще только сентябрь, а двойки сыплются, как яблоки из мешка… В начале учебного года нас, восьмиклассников (а мы последние, у кого выпускной – десятый, после нас выпускным будет одиннадцатый), собрали в актовом зале, все четыре параллели – «а», «б», «в», «г» – и объявили, что отныне никого до аттестата о среднем образовании тянуть не намерены, троечники автоматически (это слово очень напугало меня бездушностью) будут отчислены и пойдут в ПТУ.
В ПТУ я не хочу (хотя и окажусь после десятилетки в строительном училище), но и впрягаться в учебу тоже отчего-то не способен. Меня тошнит теперь не только от слов «химия», «физика», «алгебра», но и от истории, географии… Я так любил географию, знал все горные системы мира, все реки в Африке, пустыни в Южной Америке. А потом однажды эти знания заслонил жирный вопрос: «Зачем?» И я, житель маленького городка в центре части света под названием Азия, стал ненавидеть огромный, но недоступный мне мир с его горами, пустынями, городами, чудесами. Все равно, был я уверен тогда, ничего этого не увижу. Проживу свою жизнь здесь, как большинство, и центром моей цивилизации будет Абакан, а в самом лучшем случае – Красноярск…
На пустой детской площадке сидит Очурик – взрослый парень, недавняя гроза района. Но теперь он почти безопасен; он стал похож на старичка, который выползает из затхлой берлоги погреться на солнышке. Говорят, что Очурик стал наркоманом. Не как все – курнул травы и поторчал, – а настоящим: колется маком.
Увидев кого-нибудь из младшаков, Очурик может велеть: «Сюда иди». Но если не подчинишься и убежишь, он не запомнит тебя, не станет искать. И я, набрав в грудь побольше воздуха, мчусь на полной мимо детской площадки. Слышу какой-то бормоток, но не обращаю внимания, заворачиваю за угол дома. Перехожу на шаг.
(Очурика вскоре жестоко изобьют на одном огороде, когда будет рвать мак; поболев с полгода, он умрет.)
Теперь главное – удачно проскочить общагу сельхозтехникума, где обитают бедные и злые чуваки, которые могут обшарить карманы или от какой-то своей обиды на житуху навешать лещей.
Проскочил. Тут и до дома недалеко. Вон они, родные четырехэтажки на той стороне улицы Кочетова… Предвкушаю, как сейчас окажусь в квартире, один…
– Сенча! – зовут меня; это моя дворовая кликуха. Мне она втайне нравится – что-то индейское слышится; то, что так называется сорт чая, я еще не знаю.
Ко мне подходят Серега Круглов (Круглик), Валерка Астапов (Ас), Саня Куулар (Ханчик), Андрей Шамарыгин (Шмар). Я удивляюсь, что они не в школьной форме, а в уличном – когда успели переодеться? Но, кажется, я и в школе никого из них не видел…
Здороваемся за руку, как взросляки. Ханчик говорит:
– Погнали на дачи. Автобус через десять минут.
– А что там делать? – спрашиваю.
Шмар усмехается:
– Ну, полазим.
«Полазим» означало «походим», «поиграем». То, что в этот раз «полазим» имеет буквальный смысл – «полазим по дачам», – я, конечно, не могу предположить.
Хочется побыть с друзьями детства, я чувствую даже некоторую вину, что в последнее время почти не провожу время с ними. Я готов кивнуть – «я щас», заскочить домой, кинуть портфель, сменить синий пиджак и штаны на джинсы «Тверь» и свитер и поехать на дачи. Но все шесть уроков я мечтал провести вторую половину дня иначе, и я отказываюсь. Вру:
– Родичи запрягли к бабушке ехать. Грядки перекапывать.
– А, – морщится Шмар и говорит ребятам, словно меня рядом уже нет: – Я ж говорил. Только время из-за этого фуфела тратим.
– Давайте завтра, – лепечу я, не обижаясь на фуфела, цепляясь за соломинку дружбы.
Но ребята уже не слышат меня, шагают к автобусной остановке. Круглик, полуоглянувшись, сплевывает струйкой.
Я смотрю им вслед, борясь с желанием, нет, с чем-то более сильным, чем желание, окликнуть, остановить, попросить подождать. Я еще успею переодеться… В памяти мелькают походы на Енисей, рыбалки, вылазки на свалку возле аэропорта, где мы спиливали с самолетных дисков магний для бомбочек, на карьеры, где купались и резали ноги битым стеклом, штаб в зарослях шиповника… Да, я еще могу успеть… Вместо этого я вхожу в свой подъезд.
(Через несколько недель их, друзей моего детства, арестуют за воровство на дачах. Точнее, воровали они мало что, а больше ломали. Наломали на реальные сроки. У Валерки Астапова уже была условка, Шмар и Ханчик состояли на учете в детской комнате. Им дали по три года, и никто не вернулся обратно. Круглику присудили два условно, но через год с небольшим он тоже попал на зону за групповой грабеж.
Нет, может, кто-то из них и появился в нашем дворе, но меня уже не было – после окончания школы (со скрипом, кое-как) я уеду далеко-далеко, в Ленинград.)
Наша квартира на первом этаже. Вытягиваю из-под рубахи висящий на груди ключ, открываю хлипкую (потребности в стальной пока еще нет), обитую дерматином дверь.
Родители на работе, сестра в музыкалке. До пяти – три часа почти – я один.
Разогреваю на газовой плите макароны по-флотски. Фарш не мясной, а почти забытый нынче ливерный; быстро ем, глотаю теплый чай с молоком. Снимаю со стеллажа три тома в густо-зеленых обложках – собрание сочинений Есенина. Раздвигаю горшки с цветами и кладу книги на подоконник.
Поднимаю крышку огромной, громоздкой, как сундук, магнитолы «Рекорд 301». Достаю из тайника под сервантом бобину, которую недавно подарил мне Кудря – Леша Кудрявцев, – сосед с третьего этажа. Он уходил в армию, знал, что я люблю песни Высоцкого, и сунул картонный конверт: «Предкам только не давай слушать. Тут запрещенное есть».
До этого, как мне казалось, я слышал много разных песен Высоцкого. Но эти были другие. Это было совсем другое, чем все вокруг… Нет, не все. В трех книгах в густо-зеленых обложках с именем «Сергей Есенин» – тоже другое. От этих песен и стихов то ли злой, то ли, по-своему, добрый невидимка хватает за горло, мягко сжимает… Становится и страшно, и сладостно.
Я протягиваю коричневую ленту через валики, штырьки, наматываю на пустую бобину, вдавливаю черную клавишу «пуск». Из-за решетки, которая прячет динамик, слышится шелест, а потом однообразный, размеренный бой по гитарным струнам и голос:
Тече-о-от, течет речека да по песочеку,
Бережок, о-ох, бережочек моет,
А молодой жульман, ой да молодой жульман
Начальни-ичка моли-ит…
Я ставлю стул возле подоконника, встаю на него коленями, открываю томик под номером «2». Нахожу стихотворение «Пребывание в школе».
Душно мне в этих холодных стенах,
Сырость и мрак без просвета.
Плесенью пахнет в печальных углах —
Вот она, доля поэта.
Окна нашей квартиры выходят на сквер. Тополя, березы, лиственницы уже желтые, а низкорослые деревца, названия которых я сейчас, в четырнадцать лет, не знаю, – еще зеленые. Листья у этих деревьев плотные, шершавые. Они, в общем-то, и не желтеют, а чернеют от морозов, висят до самой весны, пока их не собьют ветры, не выдавят из гнезд новые листья… Совсем недавно, вспоминая об этих выносливых деревьях, я узнал их название – вяз. Один из видов вяза…
Мои мечты стремятся вдаль, —
придерживая ладонью, чтоб не лез на глаза, густой, тяжелый чуб, читаю я новое стихотворение, —
Где слышны вопли и рыданья,
Чужую разделить печаль
И муки тяжкого страданья.
Я там могу найти себе
Отраду в жизни, упоенье,
И там, наперекор судьбе,
Искать я буду вдохновенья.
Невидимка хватает меня за горло и сдавливает. Как хорошо! Как просто и хорошо. Искать вдохновенья там, где вопли и рыданья… Отраду в жизни, упоенье… чужую разделить печаль…
Под стихотворением дата «1912». Я быстро нахожу в начале книги годы жизни Есенина, составляю в голове столбик из года написания и года рождения и хоть с усилием, но высчитываю, что написал он эти строки в семнадцать лет. Мне скоро будет пятнадцать, а я еще ничего…
Есенин… Я хватаю другой томик, листаю. Есенин в пятнадцать вот как мог: