Эми Тан - Клуб радости и удачи
И потом турнир начался и закончился. И она не пришла ко мне с плачем: «Почему ты не играешь?» Плакать пришлось мне, когда выяснилось, что выиграл мальчик, которого я легко победила на двух предыдущих соревнованиях.
Я поняла, что моей матери известно больше хитростей, чем я думала. Но теперь я уже устала от ее игры. Мне хотелось начать готовиться к следующему турниру. Поэтому я решила сделать вид, что она победила, и я, так и быть, заговорю первая.
— Я готова снова играть в шахматы, — объявила я ей. И уже представляла себе, как она улыбнется и спросит, чего бы такого вкусненького мне приготовить.
Но она только нахмурилась и посмотрела мне в глаза так, словно добивалась какого-то признания.
— Зачем ты мне это говоришь? — наконец резко сказала она. — Думаешь, это так легко. Сегодня ты бросаешь играть, завтра опять начинаешь. Тебе кажется, все так быстро, легко и просто?
— Я сказала, что буду играть, — почти простонала я.
— Нет! — закричала она так, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. — Это уже не так легко, как раньше.
Хоть я и не поняла ее слов, они нагнали на меня страху. Я пошла к себе в комнату и, уставившись на шахматную доску, на шестьдесят четыре квадрата, стала придумывать, как выбраться из этой ужасной истории. Проведя несколько часов за этим занятием, я в конце концов начала видеть вместо белых квадратов черные, а вместо черных белые, и мне показалось, что теперь все будет в порядке.
И, конечно же, я заставила ее пойти на попятный. В ту ночь у меня поднялась температура, и мать сидела у моей постели, выговаривая за то, что я ходила в школу без свитера. И утром была на том же месте и кормила меня рисовой кашей на собственноручно процеженном курином бульоне. Она сказала, что мне это необходимо, потому что у меня куриная оспа1, а одна курица знает, как победить другую. И днем она сидела в кресле в моей комнате. Вязала розовый свитер и рассказывала, какой свитер тетя Суюань связала своей дочери Джун, какую плохую пряжу она для него выбрала и какой он получился некрасивый. И я была счастлива, что мама снова стала такой, как обычно.
Но поправившись, я обнаружила, что на самом деле моя мать изменилась. Она больше не крутилась поблизости, когда я тренировалась. Перестала ежедневно начищать до блеска мои кубки. Перестала вырезать из газет каждую заметочку, в которой упоминалось мое имя. Она как будто возвела между нами невидимую стену, которую я каждый день тайком ощупывала, чтобы понять, насколько она высокая и толстая.
В следующем турнире, играя в целом неплохо, я не набрала достаточного для призового места количества очков. Но что было еще хуже — мама ничего не сказала. Она выглядела очень довольной, как будто все шло по ее плану. Мне стало страшно. Каждый день я по многу часов размышляла о том, что потеряла. Я знала, что дело не только в последнем турнире. Я вспоминала каждый ход, каждую фигуру, каждый квадрат. И поняла, что больше не владею тайным оружием фигур и волшебной силой, скрытой внутри черных и белых квадратов. Я видела только собственные ошибки и собственные слабости. Как будто лишилась своей заколдованной брони, и всем это видно, и поэтому со мной каждому легко справиться.
Проходили недели, месяцы и годы. Я продолжала играть, но уже без прежней уверенности и сознания своего превосходства. Я билась изо всех сил, со страхом и отчаянием. Выигрывая, испытывала чувство благодарности и успокоения. Проигрывая, ощущала буквально панический ужас оттого, что перестала быть вундеркиндом, что потеряла свой чудесный дар и превратилась в заурядного игрока.
Дважды проиграв тому мальчику, которого я еще за несколько лет до того с легкостью обыгрывала, я навсегда бросила шахматы. И никто меня не отговаривал. Мне было четырнадцать лет.
— Слушай, я просто тебя не понимаю, — сказала Марлин, когда я ей позвонила на следующий вечер после того, как продемонстрировала маме норковый жакет. — Ты можешь послать к чертовой бабушке налоговую инспекцию и не знаешь, как противостоять собственной матери.
— Я могу сколько угодно готовиться к обороне, но ей достаточно будто бы невзначай обронить несколько замечаньиц вкрадчивым голосом, и это будет хуже дымовой шашки и ядовитых стрел, и …
— Почему ты ей не скажешь, чтобы она перестала тебя мучить, — сказала Марлин. — Скажи, чтобы она перестала портить тебе жизнь и помалкивала.
— Ты шутишь, — усмехнулась я. — Ты хочешь, чтобы я велела своей матери замолчать?
— Конечно, почему бы и нет?
— Не знаю, написано ли что-нибудь по этому поводу в законах, но китайской матери нельзя сказать, чтобы она замолчала. Это все равно что предложить помощь собственному убийце.
Я не настолько сама боюсь своей матери, сколько беспокоюсь за Рича. Я заранее знаю, что она будет делать, как станет нападать на него, в чем упрекать. Вначале она будет вести себя как ни в чем не бывало. Потом скажет одно лишь словечко о какой-нибудь мелочи, бросившейся ей в глаза, потом второе, третье, они будут падать на меня, точно горсти песка, то с одной, то с другой стороны, еще и еще, пока полностью не изменят мое представление о его внешности, о его характере, о его душе. И даже разгадав эту стратегию, эти ее коварные приемчики, я все равно буду бояться, что мне в глаза попадут невидимые крупицы правды и его образ исказится: из полуангела, каким я его воспринимаю, он превратится во вполне земного, заурядного человека с противными привычками и раздражающими недостатками.
Так случилось с моим первым мужем, Марвином Ченом, с которым мы сошлись, когда мне было восемнадцать лет, а ему девятнадцать. Пока я была влюблена в Марвина, он казался почти совершенством. Он закончил Лоувел с отличием и получил стипендию в Станфорде. Он играл в теннис. У него были накачанные мышцы и сто сорок шесть прямых черных волосинок на груди. Он всегда всех смешил, и его собственный смех был глубоким, звучным и сексуальным. Он гордился собой, потому что для занятий любовью у него были любимые позиции — для разных дней недели и разного времени суток свои; ему достаточно было прошептать: «Среда после обеда», и меня бросало в дрожь.
Но со временем, наслушавшись разных замечаний моей матери, я увидела, что его мозги настолько ссохлись от лени, что стали пригодны лишь для придумывания оправданий. Гоняясь за теннисными мячами и шарами для гольфа, он сбегал от семейных обязанностей. Он с таким увлечением ощупывал глазами ноги других девушек, что забывал прямую дорогу домой. Ему нравилось подшучивать над людьми, чтобы выставить их на посмешище. Он устраивал целые шоу, вручая кому ни попадя чаевые по десять долларов, но скупился на подарки семье. Он думал, что вылизывать свою красную спортивную машину гораздо важнее, чем возить на ней свою жену.
Мое отношение к Марвину не превратилось в ненависть. Нет, в каком-то смысле было хуже. Пришло разочарование, которое сменилось презрением, а потом вялой скукой. И только после развода, ночами, когда Шошана спала-и я оставалась сама с собой, меня стала посещать мысль, что, возможно, это моя мать отравила наш брак.
Слава богу, яд не коснулся моей дочери, Шошаны. Хотя я чуть не сделала аборт. Я пришла в бешенство, когда обнаружила, что беременна. Свою беременность я воспринимала как «растущую обиду» и поволокла Марвина с собой в клинику, чтобы и он тоже помучился. Но мы по ошибке обратились не в ту клинику. Нас заставили посмотреть фильм, ужасный пуританский фильм для прочистки мозгов. Я увидела крохотные комочки, которые они называют младенцами даже в семь недель, у них были тоненькие-тоненькие пальчики. В фильме говорилось, что эти детские полупрозрачные пальчики могут шевелиться, что мы должны представить себе, как они цепляются за жизнь, хватаются за свой шанс, просят подарить и им чудо жизни. Увидь я что угодно, а не эти тоненькие пальчики… но, слава богу, нам показали именно это. Потому что Шошана — настоящее чудо. Изумительный ребенок. Я восхищалась каждой ее черточкой, и особенно тем, как она сжимала и разжимала кулачки. С того момента, как она взмахнула ручонкой и закричала, я знала, что никто никогда не заставит меня изменить отношение к ней.
Но за Рича я беспокоюсь. Потому что знаю: мои чувства к нему уязвимы и могут не выдержать подозрений, намеков моей матери и ее мимолетных замечаний. И я боюсь, что очень много тогда потеряю, потому что Рич Шилдс обожает меня ничуть не меньше, чем я Шошану. Его любовь ко мне непоколебима. Ничто не может ее изменить. Он ничего от меня не ждет; самого факта моего существования ему достаточно. И в то же время он говорит, что сам изменился — в лучшую сторону — благодаря мне. Он трогательно романтичен и утверждает, что никогда таким не был, пока не встретил меня. Это признание только облагораживает его романтические жесты. Например, на работе, помечая знаком МНВР — «материал направляется на ваше рассмотрение» — официальные письма и отчеты, которые должны попасть ко мне, он приписывает внизу: «МНВР — мы навсегда вместе и рядом». На фирме не знают о наших отношениях, и меня приятно волнуют такого рода проявления безрассудства с его стороны.