Леонид Гартунг - На исходе зимы
— Помню, — отведает, — если ты ничего другого не надумал. Только не пойму, что ты во мне такого замечательного нашел. Девок кругом полно, а я старая уже.
Старой-то она, конечно, не была. Какая старость в двадцать девять лет.
— Нет, — отвечаю, — ничего я не надумал. А девки мне ни к чему.
— Слушай, Ваня, что я тебе скажу. И все правильно пойми. С мужем мы спим поврозь, но говорить я с ним ничего не говорила. Ждала, что ты мне скажешь. Да и не время еще. Обожди малость. Пусть он хоть на работу устроится. Нельзя же его сразу так опять по голове лупить. Он от того еще не отошел. Сам видишь какой.
Я согласился ждать, а сам, между прочим, почву подготовил, купил у кузнеца полдома для нашего будущего житья.
А через неделю война. Мне, как водится, повестка: на сборы сутки, кружку, ложку, смену белья с собой припасти. И вот ночь на дворе. За стенкой песни проводинные поют. А я сижу один в своей половине. За окном дождь как из ведра хлещет. Сижу, огня не зажигаю и планирую: чуть дождь поутихнет, пойти около ее дома постоять. Может, выйдет невзначай, окликну, хоть парой слов перекинемся. Война ведь такое дело — может, и поговорить больше не придется. И в это самое время слышу — дверь в сенях тихонько так брякнула и снова затворилась. И Настенька входит.
— Не пугайся, — шепчет, — это я.
Обнял я ее, а платье на ней мокрое-премокрое, хоть выжимай. Она без всяких его долой.
— На, — говорит, — повесь над плитой. К утру высохнет.
— А если Пашка тебя хватится?
А она мне даже со злом с каким-то:
— Не хватится. Он пьяный спит. А хоть бы и хватился… Он сколько лет был в отсутствии, можно же мне за всю жизнь одну ночь поотсутствовать?
И от этой ночи счастливой наша Валентинка зачалась. Настенька мне на фронт писала, что родила. А с войны вернулся — ей уже четвертый годик был. Смышленая девчушка и резвая. Мне ее Настенька привела показать и говорит:
— Вот, полюбуйся. Твое фото.
Я глянул, и точно — опять я, только в новом издании. Это жизнь мне подарок преподнесла бесценный за все то, что прежде отнимала.
А Пашка на полгода раньше домой без ноги явился, увидел третью и спрашивает:
— С кем нагуляла?
А она ему:
— С кем гулять — тебя не спрашивала, и теперь отчета давать не желаю.
Он поглядел в Валентинкино личико.
— Никак, Ваньки Потупушкина работа?
— Ну, что ж… Хотя бы и так. Он твоих детей не отнял. Себе свою сделал.
Пашка Настеньку бить не посмел. Только назвал ее по-нехорошему, но она его сразу на место поставила.
— Ты эти слова недостойные забудь. Всю жизнь, кроме единого случая, была я тебе честной женой, а ежели тебе Ванюшкин дитенок не мил — вот тебе бог, а вот порог. Прогонять я тебя не могу, поскольку ты покалеченный, но и за рукав держать не стану. Проживу одна.
Он сробел, примолк, а она окончательно свою позицию разъяснила:
— Надо бы мне сразу уйти от тебя, в тот самый раз, когда Ивана на свадьбе нашей увидела и ошибку свою поняла. Однако дура была, осталась. А теперь за тобой перевес: твоих двое, его — одна. Если б наоборот было, ты б меня здесь не увидел. Теперь тебе все ясно. Сам не маленький, решай, как лучше…
Он, ясное дело, остался. На одной ноге куда уйдешь?
Вот так неладно сложилась та самая жизнь, которая личной именуется. А кто виноват? Поди разберись…
20В это утро Варя должна была на второй раз покрасить оконные рамы в новой библиотеке. Георгий обещал прийти, поэтому Варя стала думать, что ей надеть. Красить можно было в старом лыжном костюме. Юлька говорила, что Варя в нем похожа на мальчика. Но сегодня Варе вовсе не хотелось походить на мальчика. Она хитрила и долго не вставала с постели. Когда ушла Юлька, Варя надела свое выходное платье и подошла к зеркалу. И огорчилась. Смуглое овальное лицо. Скорее детское, чем девичье. Глаза небольшие, носишко курносый. Губы как губы. Ничего привлекательного. Она подумала: «Таких, как я, сколько угодно». Заметила на полочке перед зеркалом Юлькину помаду. Осторожно подкрасила губы. В лице появилось что-то вызывающе-игривое. Стерла помаду кончиком носового платка. Может быть, припудрить лицо? Нет, не стоит. Ему смешно покажется. Ограничилась тем, что взяла Юлькин флакончик и надушила волосы.
В библиотеке Варя развела белила, тщательно размешала и подошла с кистью к окну. Сквозь незамерзшие стекла виден был лес. По ветке сосны пробежала белка. Следом за ней еще одна. Белки, играя, догоняли друг друга, винтом подымаясь по стволу. На душе у Вари было хорошо, и краска ложилась ровным слоем, и кисточка была мягкая, словно шелковая. Она красила осторожно-осторожно, чтобы не запачкать платье, и думала, как все-таки хорошо быть молодой и здоровой. А потом, как всегда, когда оставалась одна, вспомнилось несчастье.
Когда это случилось с матерью? Когда Варя была совсем маленькой, мать была здорова. То раннее время не вспоминается само собой — необходимо усилие воли, чтобы припомнить… Самое раннее — река. Может быть, даже не река, а большой ручей с прозрачной водой и галечным плотным дном. Варя совсем маленькая стоит по колено в воде, а мать набирает в шершавую ладонь прохладную, щекочущую воду и обливает Варины плечи, спину, ноги. Мать тоже обнаженная, тело у нее красивое, гладкое, сильное. И Варя хохочет и пытается вырваться из рук матери. С реки они идут заливным лугом, где трава втоптана в грязь скотом. Мать несет Варю и шагает быстро, чтоб в босые ноги не успели впиться пиявки. И девочка вместе с матерью ощущает страх… Что еще можно вспомнить? Гранитный обрыв — тогда он казался страшно высоким. На краю обрыва, опустив несколько посохших корней, растет сутулая березка. За ней пшеничное поле. Большое желтое поле, а дальше опять лес…
Когда же это случилось с матерью? Почему они все-таки уехали из деревни? Потом, уже в городе Варя все еще была маленькой, а мать молодой. Она долго оставалась молодой. И к ней приходил мужчина. Он был еще моложе матери. Ему, должно быть, не очень хотелось приходить, и мать заискивала перед ним, угощала чем-то вкусным и, толкая Варю в спину жесткими острыми пальцами, говорила:
— Иди, доченька, поиграй. Иди, тебе говорят…
Этого молодого мужчину мать всегда угощала вином, но он не пьянел, или было незаметно, а мать пьянела сильно, старалась усесться с ним на один стул и откидывала со лба растрепавшиеся волосы… Нет, нет, не все плохое — было и хорошее. Они куда-то уехали из города в это лето, и был высокий холм над равниной, и они с матерью сидели на его вершине. На коленях матери лежали цветы. Мать их собрала, когда подымались сюда, а здесь, на вершине, росла только редкая низкая полынь. Внизу шла железная дорога — она уже погрузилась в вечернюю тень, а с другой стороны холма садилось солнце, и закат был удивительный — между темной землей и синей длинной тучей шла красная полоса, а над тучей сверкали лучи, расходящиеся из одной невидимой точки. Из-за горизонта шел паровоз с белым игрушечным дымком над трубой… А потом опять город. Когда это случилось с матерью? И от чего? От одиночества? Или просто ей нельзя было пить? Видимо, есть люди, которым нельзя ни капли. Должно быть, для них это как опиум. И мать уехала в город. Не имея ни родни, ни специальности, ни квартиры. Чего искала она? На что надеялась? И что это за фамилия — Глазкова? Девичья или мужнина?
…В окно Варя увидела Георгия. Он шел медленно. Остановился, посмотрел вверх. Он тоже заметил на сосне белок. Вошел, обнял ее, приподнял, покружил вокруг себя. И когда, смеясь, целовал, Варя почувствовала запах водки. И сразу исчезла радость, и Георгий это почувствовал.
— Варя, не сердись. Так получилось…
Она столько ждала, чтобы остаться с ним вдвоем, им так о многом надо поговорить, но сегодня в нем словно находился еще один незнакомый человек, при котором говорить уже было невозможно.
— Дай, я тебе помогу, — предложил он, взяв у нее кисть, и стал красить, но красил неумело и небрежно, пачкая стекла. Заметив, что работа не получается, он кинул кисть на подоконник, вытер пальцы обрывком газеты и подошел к Варе.
Он опять обнял ее, и стал целовать в губы, и сделал больно, как показалось Варе, нарочно. Она заметила что-то жестокое в его лице и попыталась отстраниться. Он удержал ее силой и спросил:
— Почему ты неласковая?
— Не могу, — ответила она. Ей было одиноко и тоскливо.
Он стал целовать ее в шею, но поцелуи эти были ей неприятны. Она сказала:
— Не надо.
Не слушая, он легко приподнял ее и понес к вешалке, где было темно. Она вдруг поняла, стала вырываться изо всех сил, стараясь разнять его крепкие руки, упрашивая:
— Гошенька, милый. Не надо… Я прошу тебя.
Она говорила это так искренне, так умоляюще, что он отпустил ее и поставил на ноги.
Она тотчас убежала в холодные сени. Стояла там в полутьме, стараясь пальцами пригладить растрепавшиеся волосы, прислушиваясь и вздрагивая, готовая каждую секунду бежать куда-то дальше. Но когда послышались его шаги, она не убежала, а только замерла, прижавшись спиной к стене, ощущая худыми лопатками под тонкой тканью ледяную штукатурку.