Василий Аксенов - Золотая наша железка
Закончив благородный поступок, хоккеист сопроводил пострадавшее от испуга животное в безопасное место, и на этом вся история закончилась, а шурина в аптеке не оказалось, хотя «тройной» был виден с улицы сквозь мороз, вот что страшно.
История, конечно, вздорная и рассказана она человеком ненадежным, когда он не за рулем, но вот что страшно: оказался еще один свидетель — Вадим Аполлинариевич Китоусов. Он видел спину удаляющегося по ледяной лунной дорожке хоккеиста и слышал, как тот насвистывает популярный мотив «You are my destiny», что по-русски означает «Ты моя судьба».
Часть третья.
Изнутри пихтинского быта
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.
Борис ПАСТЕРНАК
Сон академика Морковникова был глубок по обыкновению и по обыкновению не имел никакого отношения к математике. Маленький герой его снов Эрик Морковка по обыкновению переживал увлекательные приключения в различных плоскостях, в распахнутых пространствах и тесных углах, проникал сквозь ярко окрашенные сферы, ловко, с еле заметным замиранием уворачивался от надвигающихся шаров для того, чтобы стремительно пронестись по внутреннему эллипсу и весело проснуться.
Академик уже предчувствовал этот не лишенный приятности миг возвращения к «объективированному миру», как вдруг на стыке орбитальной реки и зеркальной стены внутреннего куба чей-то совершенно незнакомый голос отчетливо и гулко произнес фразу: ЖИЗНЬ КОРОТКА, А МУЗЫКА ПРЕКРАСНА, — и Эрнест Аполлинариевич проснулся с ощущением, что он давно уже ждал этой фразы, звал ее, но боялся и не хотел. Он выждал несколько секунд, чтобы задвинулись все ящички комода, чтобы ЦНС окончательно переключилась в рабочее состояние, и все ящички, как обычно, плотно задвинулись, за исключением одного, из которого все-таки торчал уголок разлохмаченной ткани, в сущности, тряпочка с хвостиком.
— Хоп! — сказал себе Эрнест и повернул голову.
Все было, как обычно: Эйнштейн на стене набивал свою трубочку, а его сосед, известный фильмовый трюкач Жиль Деламар прыгал в Сену с Нотр-Дам де Пари и замечательный лозунг смельчака «День начинается, пора жить!» косо пересекал фотографию…
— Хоп! — сказал себе Эрнест, вскочил с кровати и встал на голову.
Все было нормально: в глубине квартиры жена разговаривала с сыном, вздыхал и постукивал хвостом по полу любимый сенбернар Селиванов, за окном на ветке пихты уже ждал ворон Эрнест, тезка академика…
Все было нормально: сорокалетний Эрнест стоял на голове и ногами производил в воздухе вращательные движения, кровь наполняла опавшие за ночь капилляры, мышцы вырабатывали из молочной кислоты деятельные кинины, тихо крутилась в углу пластинка сопровождения… все было нормально, а между тем Морковников вдруг мгновенно и безошибочно почувствовал изменение — дикий разгон и безвозвратный вираж судьбы.
Он вдруг покрылся внеурочным потом и сел на ковер: бренчало пианино за тысячи миль и за шестьдесят восемь лет; апрельский рэгтайм наигрывали коричневые пальцы, дымился сумрачный лесопарк…
Потом он бежал по парку-свалявшиеся листья, короста старого льда, полуистлевшие косточки мелких животных… отчетливые, но неуловимые очертания гениальной формулы, формулы его жизни, витали между стволов, и он проникал в это утреннее созвездие, туманность трескучих ягод и думал все тридцать пять минут новозеландского бега: что же произошло в его квартире? Осень сейчас или весна?
Тезка летел за плечом, а верный сенбернар бежал у ноги, фигуры таких же мужчин с собаками у ноги и с любимыми птицами за плечом мелькали в лесопарке, словом, и здесь все было, как обычно, но счетчик пульса показывал сегодня тревожную цифру, и гемоглобин, подлец, не очень-то активно насыщался кислородом.
В квартире от северных окон к южным и обратно гуляла волна пахучей влаги, прелых воспоминаний — неужели все это еще живо?
— Эрка, ты опоздал сегодня на одну минуту сорок восемь секунд, — услышал он веселый голос жены.
Веселый голос жены. Вот чудеса. Таким тоном она творила с ним много лет назад, в хвойной юности, когда каждый день был продолжением любовной игры и каждая ее фраза, начинающаяся с «Эрка, ты…», означала лукавую западню, приглашение к фехтованию, нежную насмешку. Уж много лет она не говорила так, а «Эрик» в ее устах давно уже звучал как Эрнест Аполлинариевич.
Это какие-то флюиды, догадался академик. Где-то по соседству вываривают в цинковом тигле толченый мрамор с печенью вепря, и зеленый дух философского камня, соединяясь с кристаллами осени-весны, отравляет сердца. Другой бы на моем месте, менее толерантный человек, безусловно заявил бы в домоуправление.
Морковников понуро поплелся в ванную, на ходу стаскивая кеды, джинсы и свитер, и даже не полюбовался мелькнувшей в зеркале стройной своей фигурой. Странное чувство прощания вдруг охватило его на пороге ванной. Жена что-то говорила веселым голосом, кажется, что-то о сыне, которого сегодня удалось спровадить в школу, но он не слушал. Он обвел взглядом «огромность квартиры, наводящей грусть», и вдруг увидел в коридоре за телефонным столиком качающийся контур любви, легкий контур, похожий на «формулу жизни», созвездие винных ягод, просвеченных морозом и соединенных еле видимым пунктиром. Его квартиру посетила любовь!
Ему показалось даже, что протяни палец, и он ткнется в упругое желе, он сделал было шаг, но в следующий миг — о эти следующие чередой миги! — конгломерат исчез, отнюдь не испарился, а проник в другую сферу, кажется, на кухню, ибо оттуда донесся веселый голос жены: «Надежды ма-а-а-ленький оркестрик…» Поет!
Быть может, вся эта чертовщина есть легкий приступ малокровия, короткое пожатие авитаминоза? Морковников вонзил в икроножную мышцу иглу «медикануса» — автономного филиала своих знаменитых часов. Все стрелки колебались в пределах нормы.
Жена поет. Это вызов? Неужели что-нибудь проведала? Аделаида? Моник? Анастасия? Чиеко-сан? Присцилла фон Крузен? Эрнест Аполлинариевич никогда не влюблялся и много лет уже поддерживал с противоположным полом только дружеские, научные и спортивные связи. Главное, не терять самообладания. Во-первых, может быть, жена просто так фишии прощупывает, а, во-вторых, возможно, все это липа, дешевый розыгрыш коллег или, на крайний случай, непредвиденный скачок взнузданного организма.
Жизнь коротка, а музыка прекрасна.
Академик стоя пил кофе, поглощал крекеры с яйцом, весь затянутый, международный, с фальшивой оптикой на глазах и зорко посматривал па жену, а та не обращала на него ни малейшего внимания.
Вновь появился этот дурацкий фантом, студенистая масса, тревожная, как «формула его жизни». Теперь она колыхалась за холодильником. Мисандерстендинг, хотелось крикнуть Эрнесту, чистейшее недоразумение, я ни в кого не влюблен, у меня все в порядке.
— «Чай вдвоем», — вдруг запела жена песенку их молодости и заблестела глазами мечтательно и лукаво, как в то далекое влажное десятилетие.
Чай вдвоем,
Селедка,
Водка…
Мы с тобой вдвоем, красотка!
Чай вдвоем,
Сидим и пьем,
И жуем!
«Как? — встрепенулся Морковников. — Что это такое?» Да ведь эта песенка и блеск в глазах, и веселый голос нынче не имеют к нему никакого отношения. И то, что пришло сегодня в его дом, любовь — нелюбовь, но ИЗМЕНЕНИЕ, касается его, хозяина, лишь косвенно. ОНО ПРИШЛО К НЕЙ — К ЖЕНЕ — вот так история!
Внимательный взгляд на жену потрясенного академика обнаружил пожухлость кожи вокруг глаз и еле заметное, но очевидное отвисание щеки, мешковатость брюк, рваность и заляпанность свитерка. Давно не крашенные волосы жены являли собой пегость, но… вместе с тем пегий этотузел был тяжел и еле держался на трех шпильках, грозя развалиться на романтические пряди, и серую грязную джерсюшку трогательно поднимали маленькие груди, и плечико торчало в немом ожидании, а глаза были далекими и серыми: далекие и шалые глаза.
Он ушел.
«Так, значит, это она влюблена? Я чист, научен и строг, а у Луизки-гадины рыльце в пушку. Ай-я-яй, неужели слевачила? Неужели я рогат?»
Морковников вновь покрылся внеурочным потом под всей своей европейской сбруей и тут после короткого мига глухой и пронзительной тоски понял: ничего она не слевачила, ничего он не рогат, все гораздо хуже, все это имеет к нему лишь КОСВЕННОЕ отношение.
В следующий миг-о эти миги, следующие чередой! — еще более неприятная и тяжелая мысль посетила академика: быть может, в этой квартире главная жизнь — не моя, а ЕЕ, вдруг моя лишь подсобная, нужная лишь косвенно, лишь иллюстративно?
Да, фигу, фигу, право же, бред, я — мировой математик, право же, что для меня все эти кухни и кресла и даже постель, все эти ваши запоздалые влюбленности и негритянские романсы, когда в фиолетовой сигме кью еще плавает в полном неведении косая лямбда трехмерного евклидового пространства.