Е. Холмогорова - Граница дождя: повести
Маша совершенно не знала, чем себя занять. В комнате было чисто, по-советски называемые в коммунальных квартирах «места общего пользования» уже лет десять убирала за небольшую плату дворничиха тетя Валя, готовить было незачем — сама она хватала что-нибудь на ходу, а Балюня упорно отказывалась от горячего. Она все больше времени дремала, но почему-то работать Маше не удавалось, вообще ни на чем нельзя было сосредоточиться. Она стала покупать глянцевые женские журналы и могла читать их по нескольку раз, потому что ничего не застревало в голове и при повторном чтении еле-еле маячило в сознании как нечто отдаленно знакомое. Постепенно она настолько отупела, что, прочитав все дважды и решив непременные сканворды, послушно заполняла идиотские тесты и анкеты и скрупулезно подсчитывала очки, чтобы получить потом невнятное пророчество в духе «дорога дальняя, казенный дом». Можно было негромко включать телевизор или на худой конец радио, но это казалось бестактным, даже кощунственным: Балюня уже не понимает, значит, ее вообще позволено игнорировать, будто ее уже нет… Впрочем, сознание не совсем покинуло Балюню, порой она принималась рассуждать и вполне трезво, а иногда вдруг вспоминала каких-то людей или события, как правило давние. Однажды без всякого внешнего толчка она спросила Машу:
— А помнишь, был у тебя поклонник, все в Лунёве к нам приходил, ты еще девочка совсем была, рыжеватый такой и имя какое-то странное? Чем он нынче занят, жив-здоров?
Вот тебе на! Все на свете путает — и вдруг всплыло!
Действительно, ухаживал за ней сын соседских дачников Лаврентий, Лаврик. Имя ему дали в честь «верного друга и соратника» вождя, но не успел он научиться его произносить, как Берия «вышел из доверия», и родители наверняка горько раскаивались в своем верноподданническом порыве. На следующее лето они уже не жили в Лунёве, и Маша ничего о взрослой жизни Лаврика не знала, о чем и поведала Балюне. И тут неожиданно открылсь семейная тайна:
— Когда ты родилась, я очень хотела назвать тебя Ариадной, но мама твоя запротестовала, уперлась: Машенька, и все тут. Говорила, мол, уменьшительное, что ли, Ада будет? — нет, никогда…
Балюня задремала, утомленная длинной связной беседой, а Маша тупо сидела в кресле, лениво шевеля спицами. По совету Надюши она начала вязать большую шаль, вспомнив уроки все той же Балюни, научившейся ажурной вязке еще в детстве и в голодном военном Ржеве менявшей свои необыкновенные салфетки и шали на муку. Балюня рассказывала, что монашки под Ржевом вязали платки девушкам в приданое, но ее рисунки ценились больше.
Значит, она могла бы зваться Ариадной. Ариадной Александровной. Ну-ну… Маша отложила вязание, клубок упал, покатился под стол, нитка обвилась вокруг ножки, и, распутывая ее, Маша усмехнулась: «Нить Ариадны, нарочно не придумаешь, ей-богу».
Пресловутые «Мифы» так и лежали на столе, и Маша с новым интересом прочитала все про свою несостоявшуюся тезку. Казалось осточертевшие, мифы вдруг ожили и теперь, когда Балюне они уже были не нужны, впервые увлекли Машу, и, находя все новые и новые переклички с сегодняшней своей жизнью, она не переставала поражаться совпадениям. Окончательно добило ее упоминание об элениуме — «гореусладном зелье», сделанном из целебной травы гелений, которое крылатая Елена, улетая в Египет от напастей Троянской войны, подмешала в вино Телемаха и Менелая, чтобы унять их слезы. Зеленоватые таблетки — вот что сталось теперь с волшебной травой — давала Маша Балюне, когда та заводила очередные гневные речи, правда, случалось это все реже и реже.
Оказалось, что Сережа тоже никогда не слышал о планах назвать сестру красивым греческим именем, а вот Лаврика прекрасно помнил, потому что был с ним в одной дачной компании и футбольной команде.
— Я страшно ревновал тебя к нему и постепенно начал ненавидеть, потому что при нем ты жеманилась, кокетничала, а мне становилось противно.
— Наверное, не противно, а завидно. Сколько нам тогда было?
— Нам с Лавриком по пятнадцать, а тебе, соответственно, тринадцать. Он каждый день приходил и сидел тупо, пока мы занимались своими делами. Помню, он как-то притащился, мы обедали. Мама его пригласила, он сказал, что только что пообедал, но не ушел, а ждал тебя на пеньке, помнишь, березовый, вокруг которого все порывались вылезти новые побеги?..
Маша уже все вспомнила. В памяти вспыхнули детали, много лет пролежавшие недвижно, и так остро захотелось в Лунёво, хотя, наверное, там уже все неузнаваемо переменилось, да и жива ли их тетя Тоня. Маша поймала себя на том, что представления не имеет, сколько тете Тоне могло бы сейчас быть лет, она не имела возраста. В детстве, понятное дело, есть всего две градации: взрослые и старые. Тетя Тоня была взрослой, как и ее муж дядя Гена, молчаливый и частенько пьяный, запомнившийся только тем, что дарил им удивительные деревянные свистульки, которые были в большой цене при всяких обменах в московских дворах. А старой была ее мать — баба Клава, которая жила на печке за занавеской, сама не ходила и в детском сознании была чем-то запретным и страшным, о чем лучше не думать. В погожие дни, когда ее выносили на стуле посидеть на крыльцо, они старались скорее прошмыгнуть мимо, пробормотав дежурное «здрастьебабклава». Приехав в Лунёво очередным летом, они не обнаружили старушки, «схоронили по весне». Когда они покидали Лунёво навсегда, Маша была уже взрослой, но насколько старше была тетя Тоня, не знала. Она только хорошо помнила, как та расстроилась, когда Маша развелась с мужем, все твердила, что ей вот Господь деток не дал, а Маша не должна «пустой» остаться, и это слово долго отзывалось в ней какой-то невнятной угрозой.
— Слушай, Сережка, съездить бы как-нибудь в Лунёво… Кстати, как ты думаешь, тетя Тоня еще жива?
— Запросто. Ей всего-то сейчас лет семьдесят с мелочью.
— Давай съездим, покажем Верочке места нашего босоногого детства.
— Что показывать? Там, поди, сплошные крепостные стены, не уступающие Кремлевской, трехэтажные дворцы и цепные псы по бокам асфальтовых шоссе, а ты будешь искать свои детские тропиночки и не находить ни единой приметы.
— Наверное, ты прав, но хочется…
Поначалу ей льстило внимание Лаврика. Во-первых, он был на два года старше, что поднимало ее в глазах подружек. Во-вторых, был, что называется, «из хорошей семьи», потому носил ей букеты полевых цветов и аппетитно сидящей на веточках лесной земляники. Он приглашал ее танцевать, и только потом все беспорядочно и бестолково пристраивались вокруг них в кружок, пытаясь изображать то, что считали твистом или чарльстоном. Лаврик всегда провожал ее до калитки после общих велосипедных поездок, даже если рядом ехал Сережа. Все это выглядело довольно странно, потому что больше ни одной «пары» в лунёвской компании не было. Маша была посвящена в тайну их с Сережей грехопадения, когда на лесной поляне они давились сигаретами «Прима». Лаврику хотелось выглядеть героем, но случая проявить себя не представлялось.
И вот однажды в последнюю августовскую жару, изнывая одновременно от однообразия лунёвской жизни и ужаса, что лето кончается, они вдвоем играли в переводного дурака. Мама терпеть не могла карты, поэтому при ней старались их даже не доставать, но день был будний, она томилась в московской душегубке на работе, а за столом под старой сиренью дышалось легко. В то лето в их компании вошло в моду пить через соломинку, как герои западных фильмов про «красивую жизнь». Солома была натуральной, и таскали они ее с крыши соседского сарая. Однажды тетя Тоня долго ругалась и даже плюнула в сердцах, увидев, как они лениво тянут через сухие стебли разлитое ею в кружки парное молоко. Так вот, в тот день они пили хоть и только-только из холодильника, но все равно противно-приторную газированную воду «Дюшес» из граненых стаканов через ломкие пересохшие трубочки и казались себе игроками в казино. Вдруг в пустую липкую бутылку влетела оса и зажужжала, забилась, пытаясь вырваться из сладкого плена. Было понятно, что узкого горлышка она не найдет никогда и через какое-то время ее полосатое бархатное тельце скрючится недвижно на дне бутылки. Маше вдруг стало до слез жалко эту несчастную сластену, хотя она всегда визжала, отмахиваясь, когда оса кружилась вокруг ее розетки с вареньем. «Ну сделай же что-нибудь! — налетела она на Лаврика, — она же вот-вот погибнет!» Лаврик не стал хихикать, издеваться над неожиданно проснувшимся Машиным гуманизмом, он был прежде всего кавалер. Кроме того, представился долгожданный случай показать себя настоящим мужчиной. «Дай газетку», — попросил он. «Что ты мелешь?» — Маша уже чуть не плакала, ей казалось, что жужжание делается все тише и тише. «Дай газетку», — настойчиво повторил Лаврик. Маша кинулась в дом и сунула ему в руки газету, как ей ясно почему-то помнилось, «Вечерку» — Балюня много десятилетий была ее верной подписчицей. Лаврик смешал карты, положил на скамейку, расстелил газету на столе и резким ударом разбил бутылку. Оса вылетела наружу и стала победно совершать круги почета над рассыпавшимися осколками. Лаврик аккуратно свернул газету, проверил, не упали ли стекла на землю, и замер в ожидании заслуженных возгласов одобрения и восторга. А Маше уже стало скучно. Она понимала, конечно, что Лаврик был совершенно прав, что, если бы не газета, они бы сейчас ползали, тщетно пытаясь собрать острые зеленоватые бутылочные останки, но как можно было думать о последствиях в тот момент!..