Петер Эстерхази - Harmonia cælestis
Случилась одна заморочка. Мой отец слишком пылко взялся за дело, заключая мир с Бонапартом, между тем как развязка, хотя корсиканскому выскочке уже наступил капут, требовала расчета и беспощадности. Канцлер Меттерних, конечно, светился от счастья — понятно: не выгорит дело, все шишки на моего отца, а если все сладится, то куриная грудь Меттерниха тут как тут, самое подходящее место для размещения соответствующих орденов. Словом, составление мирных договоров — процесс долгий и кропотливый, это вам не блины печь, тут нужны взвешенность и умение заглянуть в будущее. Один день в этом деле сам по себе значения не имеет, его можно провести удачно, вдохновенно и искрометно, что важно и что неважно, будет видно позднее, задним числом, когда дело сделается, вот тогда дни получат смысл, не здесь, не теперь, потом; а пока лишь надежды и само делание, машинерия, когда видимо только усердие. Мой отец, однако, работал с таким пылом, энтузиазмом, заключал мир с таким фанатичным рвением, что можно было подумать, будто он должен быть заключен в воскресенье, а уже середина среды. По утрам, направляясь в свой кабинет, он пересекал двор замка и видел в зеркальных окнах свое отражение. Он смотрел на себя, любовался. И думал — прекрасно зная, что это преувеличение, — я выгляжу так, будто мне двадцать пять, я талантлив и ярок, как Солнце, и все-все у меня впереди. Он кивал зеркальному отражению, то весело кивало ему в ответ. Надо, правда, заметить, что ему действительно было двадцать пять. И, кстати, о будущем: чтобы Наполеонов сын не слишком потом выпендривался, требовалось сделать его посмешищем, но так, чтоб заметили это не сразу, а когда уже будет поздно, и фундировать таким образом беспроблемное будущее; с этой целью мой отец с командой придумали вот что: сыну Наполеона, тогда еще сопляку, предложить потешный герцогский титул. Вспомнив крохотное предместье Вены, мой отец подал мысль, пусть он будет герцог фон Мёдлинг, что в переводе, mutatis mutandis, могло бы звучать как князь Тьмутараканский или граф Ракошпалоты, но Меттерних выбрал менее остроумный вариант — герцог Рейхштадтский; отличие состояло в том, что Рейхштадта вообще не существовало. Но, независимо от своего титула, щенок Жозеф Франсуа Шарль Бонапарт проблем им не доставлял.
80Мой отец подходил к вещам всесторонне. С одной стороны, он был обеспокоен тем, что новый законопроект о полиции ставит тайну исповеди под угрозу. По проекту предполагалось, что жучки можно устанавливать даже в исповедальнях. Доверенный человек и пресс-секретарь Меттерниха не отрицал, что в принципе установка подслушивающих устройств в исповедальнях не исключена — с помощью множества крохотных трубочек в форме колокольчиков голоса кающихся транслировались бы непосредственно куда следует, — поскольку до сих пор (а сейчас четверг, 10.15 утра) никаких поправок не внесено. Духовенство, заявил мой отец, в отстаивании тайны исповеди пойдет до конца. А тайная полиция, добавил он, — в отстаивании права на сбор информации. (Вот так!) С другой стороны, как раз в лаборатории моего отца проводились эксперименты по «одомашниванию» если и не жучков, то во всяком случае тараканов, этих неистребимых обитателей венгерских квартир. В связи с захватывающими перспективами их применения, сообщил мой отец, насекомые эти стали главными объектами роботроники. И уже в ближайшие годы с помощью тараканов, оснащенных миниатюрными камерами, можно будет искать людей, оказавшихся под завалами в результате землетрясений, а кроме того, насекомые, способные проникнуть под любой порог, найдут широкое применение в шпионаже. Не останутся недоступными для них и исповедальни! В этом месяце (марте) начата пятилетняя «программа роботизации тараканов», в ходе которой, после предварительного удаления усиков, в спину им хирургическим путем будут вживлять микропроцессоры и видеокамеры, управление же будет осуществляться с помощью электронных импульсов. Вес электронного оборудования (2,8 грамма) этому насекомому нипочем, так как таракан существо на редкость выносливое, выдерживающее вес, в двадцать раз превышающий его собственный. В моем случае это составило бы 1670 килограммов, скромно улыбнулся мой папочка, как будто он тоже был насекомым. При этом в интересах большей надежности для экспериментов выбраны американцы, самые-самые сильные и крупные тараканы, настоящие звери, хотя даже с ними случается, что при команде «направо и 5 сантиметров вперед!» они совершают прыжок налево. (Да восславится Господь наш Иисус!)
81Мой отец быстрее всех мог произнести «how are you?», в том смысле, что, с кем бы он ни встречался, он первым говорил: how are you? при условии, что можно и нужно было говорить именно «how are you?» Благодаря этому он стал послом в Англии и оставался им в течение тридцати лет — пока не лишился покровительства Меттерниха. Хотя последний ценил моего отца за надежность, проистекавшую из интеллигентности, рассудительности и умения досконально, можно сказать, по-родственному, вникать в дела британцев, он не мог простить ему шумихи, поднятой вокруг тайны исповеди. Англичане в ту пору во всем и везде были настолько первыми, что им доставляло наслаждение хоть в чем-то чувствовать себя вторыми. То be second, усмехались они, как умеют одни только англичане, — усмешкой симпатичного подростка и опасного сумасшедшего одновременно. Этим «секондом» Альбион был обязан моему отцу, за что и остался ему благодарен.
82Как-то в Лондоне мой отец познакомился с моей матерью таким образом: подойдя к моей мамочке в Лондоне, он откашлялся и сказал: lesson one, I am a man, you are a woman, are not you? Именно так.
83Моя мать, которая боготворила пожилого Гайдна, вернувшегося на родину из Лондона, не только предоставила ему экипаж, раззолоченную карету, в которую впряжена была шестерка лошадей с бархатной упряжью, но вдобавок велела увеличить ему жалованье, а уж о дисциплине, порядке, его положении и тем более служебных обязанностях не заводила и речи; авторитет известного на весь мир маэстро был уже столь велик, что однажды, когда мой отец вмешался в ход репетиции, Гайдн сказал, мои извинения, ваша светлость, право распоряжаться здесь принадлежит мне! на что мой отец, ни слова не говоря, удалился и даже не осерчал. (Подлежащее см. в самом начале), когда в первый раз, с доверием, какое способны испытывать влекомые друг к другу большие сердца, взяла в рот половой член моего отца, от испуга и потрясения задохнулась, лицо ее горело от счастья, и любовь, вспыхнувшая в ней к моему отцу, была горяча безмерно. Она долго не соглашалась. Отнекивалась. Ей это было не по душе. Мой отец же, напротив, хотел только этого. Началось между ними все с легкого флирта, дальше больше, но мой отец — ну и хер же он был — имел принципы и спать с кем попало не собирался, а вот насчет вафлю дать, это пожалуйста. По мнению моей матери, это какое-то католическое трюкачество — чтобы и волки сыты, и задницу не ободрать. Но она — не тот человек, ей все подавай, всю программу от гала-концерта до розыгрыша лотереи, и только потом уж это (назвать вещь ее именем она не решалась). Они долго друг друга мучили, унижали, мерились силами, пока мой отец наконец не сломался и не лег в постель с этой чувственной, но неблагородного происхождения девушкой. Первый случай потряс даже моего отца, потрясла та серьезность, с какой она принялась за дело. Она торжественно спустила с моего отца брюки, размеренными движениями и с серьезным видом сняла носки, которые аккуратно вложила в его ботинки, словно бы восстанавливая некий незримый порядок, после чего, подчиняясь все той же незримости, склонилась к его промежности. Как Мэпплторп, подумал он. Так же серьезно относится к фаллосу: как к характерному актеру, не клоуну, без иронического understatement[38] (мой отец много лет прослужил послом в Лондоне). Моей матери же, наоборот, несмотря на всю ее торжественность и серьезность, казалось смешным, что часть может выступать вместо целого; полноправный представитель его сиятельства, так ласкательно назвала она сей фрагмент моего отца, что вызвало у моего отца недоумение, но он был не в том положении, чтобы задавать вопросы. (Вопрос как-то раз задала моя мать, дурацкая шутка, а не вредит ли это здоровью, напротив, усмехнулся отец, — который обожал женщин и вместе с тем любил справедливость, а сочетать две эти склонности совсем нелегко, — это даже полезно, разрешено минздравом, нечто вроде биологически активной добавки. Ответ был циничный, но не отталкивающий; нечто вроде, кивнула мамочка, глядя ему в глаза.) С фрагментом моего отца моя мать обращалась с веселым почтением, ей казалось, она принимает в себя их грядущую, а отчасти уже начавшуюся совместную жизнь, и делала она это возвышенно, торжествующе и вместе с тем с каннибальским бешенством: поглощала моего отца. Который, благодаря этому необыкновенному гимну, внезапно понял, что такое мужское тело. Страсть моей матери помогла ему осознать, в чем его специфичность. На него снизошел покой, лишенный уже и тени высокомерия. I am a man, you are a woman. Моя мать, утомленная, мешком повалилась набок и тотчас заснула. Иногда она всхрапывала. Мой отец смотрел на нее и был счастлив, ему казалось, что он открыл что-то важное. Он гладил ее плечо, затылок, осыпал ее легкими поцелуями. Он был опустошен, полон матери, и наоборот. Горизонт купался в топазовых лучах солнца. Тем временем в душе Гайдна, внешне всегда улыбчивого, уравновешенного маэстро, кипела борьба тайных чувств и терзаний. Он был недоволен собой, сомневался в справедливости высоких оценок его таланта. Ему казалось, что ослепительная слава, мировое признание, внушительное состояние достались ему не совсем заслуженно! Яркий свет проливает на это письмо моей матери, датированное весною, в котором она замечает, что Гайдн поделился с ней замыслом: написать наконец что-нибудь такое, что принесет ему непреходящую славу. Какое безумие! Сказать такое после ста симфоний, почти восьмидесяти струнных квартетов и прочих шедевров! Он, оказывается, еще только собирается создать нечто, что сделает его славу непреходящей!.. Вот смех-то.