Инна Гофф - Рассказы
Потом мы смотрели фильм – старую ленту о безработных в Италии. После него моя новая знакомая пошла меня проводить. У выхода сторож играл с собаками. Я остановилась.
– Не бойтесь, – сказал он мне. Ему показалось, что я испугалась. – Они у нас не кусаются…
– Обратите внимание на ту собаку, – сказала Дама. – Вон ту, с пушистым хвостом. Я вам расскажу интересную историю. У нас есть одна отдыхающая… Такая, знаете, современная. Курит, конечно. Я вам ее покажу. И вот, в день ее приезда, на автобусной остановке к ней привязалась собака…
– Признала в ней свою хозяйку?
– Ну да… И что бы вы думали? Она уже купила ошейник и собирается везти собаку в Москву…
– Букет! – позвала я. Рыжий пес поднял морду и посмотрел на меня.
– Да, Букет, – сказала Дама. – Оказывается, вы уже знаете?..
Она была разочарована.
В день отъезда Жанны с Букетом, в назначенный час, я пришла в дом отдыха. Здесь все уже были в сборе. Ждали машину. Кто-то из провожающих преподнес Жанне розовые и лиловые гиацинты. Пес уже в ошейнике, но еще без поводка возбужденно лаял, предчувствуя дорогу.
– Можно вас на минутку? – сказала я.
Жанна взглянула на меня, не узнавая. «Интересно, – мелькнуло у меня в голове, – Букет узнал бы Рябчика и Дези?..»
– Я только хотела спросить, – разве тот поводок, что мы с вами купили на набережной, уже износился?..
Ее лицо вспыхнуло.
– Не выдавайте меня, – сказала она быстро.
Мы отошли в сторону. Жанна полезла в карман за спичками. Закурила.
– Вы здесь отдыхаете? – спросила она. – Странно, что мы не встретились раньше. Такой маленький городок. Впрочем, я часто ходила в горы…
На повороте коротко просигналила машина.
– Это за мной, – сказала Жанна. – Вы, конечно, все поняли. Что поделаешь? Такая жизнь… Букет у меня седьмой год, оставить его не с кем. Пришлось придумать эту инсценировку… Отдыхаем вместе, у каждого своя компания…
Ее уже торопили.
– Счастливого пути, – сказала я. Мы простились за руку.
Она оглянулась.
– И кстати, вот еще чем хороши дворняжки, – сказала она.
1967
По вечерам они пели
Они жили во дворе госпиталя, во флигеле. Три военных девушки, три медсестры – Мария, Тоня и Валя. Они жили в проходной комнате, на виду у всех. Днем и ночью ходили мимо них люди, хлопали двери, иногда загорался свет. Девушки не роптали. Они развели свой уют, похожий на походный уют землянок. Три аккуратно заправленные койки, накрахмаленные, голубоватые от синьки занавески на окнах, черная воронка репродуктора на стене, зеркало с фотографиями, заткнутыми за рамку: довоенная Мария в соломенной шляпке с матерчатыми цветами и Мария в военной форме, в портупее, перетянувшей ее пышную грудь, в гимнастерке с белым подворотничком – Мария любила сниматься.
Все трое просились на фронт, а попали в тыловой госпиталь и теперь подавали рапорты в военкомат и писали жалобы. По вечерам, в свободное от дежурств время, они пели или спали сладко, как спят только в молодости, разметав по подушке светлые волосы. Возле каждой койки, свесив голенища, спали их армейские сапоги.
Я любила слушать, как они поют под гитару. На гитаре играла Тоня – мордастенькая, крепко сбитая, с пухлыми детскими губами. Она играла, а Мария с Валей пели на два голоса: Мария – низким, грудным, а Валя – тонким, высоким.
Ой, вы, хлопцы, моряки,
У вас али губки,
Возьмить меня из собой,
Йиду в одний юбке.
Валя была маленькая, с толстой косой вокруг головы, с двумя треугольниками в петлицах – старшая сестра отделения.
Один матрос говорит:
«Поезжай со мною.
Я й на платье тебе дам,
Только будь женою».
Санитарные поезда приходили ночью. Флигель просыпался. В проходной комнате загорался свет: девушки спешили в госпиталь принимать новую партию раненых.
Пойду в маменьки родной
Попрошу совета.
Что я еду з моряком
Край белого света.
Мать совета не дает:
«Брось, дочка, матроса.
Матрос замуж не возьмет –
Только надсмеется…»
А свет в госпитале, казалось, никогда не гас. Это потому, что к флигелю он был обращен своими всегда освещенными коридорами.
Не послушалась она
Мамина совета,
Поихала з моряком
Край белого света.
Живе год, живе другой.
Горюшка не знает,
А по маменьке родной
День и ночь скучает.
Госпиталь стоял, как корабль, готовый к отплытию. В мерцающей снегом темноте двора автобусы причаливали к его подъезду, как катера к океанскому пароходу. Раненых ждали. Были готовы палаты. В санпропускнике топилась баня, дежурили парикмахер и статистик. Измученные болью и дорогой, раненые мечтали скорей очутиться в тепле и тишине госпитальных палат. «Скорей, скорей, скорей!»…
Статистик еле успевал записывать данные. Фамилия, имя, отчество. Место рождения. Год рождения. Куда ранен…
Это было в сорок первом. Основной возраст раненых: двадцать один – двадцать пять лет.
Лютовал мороз в Сибири, но в госпитале было тепло, Длинные коридоры с фикусами в кадках и кожаными диванами, облитыми чернилами, – принадлежность бывшей здесь раньше школы. Светлые палаты – бывшие классы. Кое-где даже не сняли черные доски.
Сидит раз мать у окна,
Идет дочка Нина,
На руках она несет
Матросенка сына.
«Прими, мать, прими, родна.
Семья небольшая,
Мой сыночек будет звать:
„Бабушка родная“…
„Ступай, дочь, ступай туда,
С кем совет имела,
Моего совета ты
Слушать не хотела…“»
По вечерам в актовом зале показывали кино. Приезжали артисты. Все, кто мог двигаться – хотя бы потихоньку, на костылях или держась за стену, – собирались в зале. Зал был хороший, большой. Даже с срезной деревянной галеркой.
– Валя, сюда! – кричали раненые. – Сюда, к нам!
– Мария! Значит, так? Изменяешь? Запомним!
– Тоня, Тонечка! Ты куда? Сидай со мной! Я ж тебе место припас.
– Хлопцы! Не бачили нашу сестричку?
Зал дышал теплом, радостью, одним горячим дыханием. Медсестры сидели со «своими» – у каждой были свои. Своя палата. И среди этих своих был свой, кто-то один, с кем хотелось сесть рядом.
Война была еще вся впереди. Одним предстояло дойти до Берлина, другим пасть смертью храбрых под Сталинградом. Предчувствие скорой разлуки тревожным заревом освещало каждую, самую короткую любовь. Да и кто бы мог с уверенностью сказать: короткая эта любовь – не на всю ли жизнь?.. И не последняя ли в жизни?..
Первой на фронт уехала Мария. Уезжая, она раздарила подругам свои фотографии, Вале досталась военная, а Тоне – в шляпке с матерчатыми цветами. Ей хотелось оставить что-нибудь и мне на память, но у нее ничего больше не было. И тогда я попросила ее списать слова этой песни. Я помню, как она сидела на краешке своей – и уже не своей – койки, как-то по-иному, строго и отчужденно заправленной, и выводила на листке бумаги: «Не послушалась она мамина совета»… Почерк у нее был крупный, детский.
– А ты бы послушалась? – спросила я.
– Что? – Она не поняла. Посмотрела на меня синими, отрешенными глазами.
– У нее матери нет, – сказала Тоня. – Она у тетки воспитывалась.
…Потом мы пели втроем: я, Тоня и Валя. Верней, Тоня играла, а мы с Валей пели на два голоса. Петь за Марию мне было трудно, я все сбивалась со второго голоса на первый.
Мне было четырнадцать лет, я ходила в госпиталь. Работала в санпропускнике, помогала сестрам в палатах. У меня тоже были свои палаты и свои раненые. Я считала себя вполне взрослой.
Взяли на фронт и Тоню. Она оставила нам гитару, но мы с Валей не умели играть на ней. Впрочем, и Валя скоро ушла из флигеля – поселилась на частной квартире. Говорили, что к ней похаживает раненый политрук из одиннадцатой палаты. И что Валя ждет ребенка. Внешне она была все такой же: маленькая, с толстой косой вокруг головы, с двумя треугольниками в петлицах – старшая сестра отделения.
Как-то придя на дежурство, я подкралась к ней сзади и закрыла ей глаза холодными, с мороза ладонями. И ладонями почувствовала слезы. Валя обернулась ко мне.
– Нету больше нашей Марии, – сказала она. – Начальнику госпиталя пришло письмо…
Молодость не бережлива, но листок с песней, которую Мария записала мне на память, у меня сохранился. Он слегка пожелтел и потерся на сгибах, но слова хорошо различимы – Мария писала чернильным карандашом. Я перечитываю их, и перед глазами встает Сибирь, первый год войны, зимний морозный вечер, негаснущие госпитальные окна и три девушки, три военные медсестры – Мария, Тоня и Валя.