Чарльз Буковски - Истории обыкновенного безумия
— а теперь пытаешься оправдать собственную глупость!
— вот это здорово! мне это НРАВИТСЯ, женушка, да ты просто пизда. пизда. всего лишь пизденка на ступенях белого дома, настежь распахнутая, заразная…
— ребенок слушает, Дюк.
— прекрасно, я все-таки договорю, ты — пизда. ПЕРЕВОСПИТАНИЕ, ну и словечко, ну и кровопийцы эти хуесосы из Беверли-Хиллз. их жены слушают в Музыкальном центре Малера и занимаются благотворительностью, не облагаемой налогом, и при этом «Лос-Анджелес-таймс» включает их в десятку лучших женщин года, а известно тебе, что с тобой делают их МУЖЬЯ? выматывают тебя на своем паршивом заводике, как собаку, урезают тебе зарплату, прикарманивают разницу, и попробуй возникни! кругом сплошь дерьмо, неужели никто не видит? неужели никто НЕ ВИДИТ?
— я…
— ЗАТКНИСЬ! Малер, Бетховен, СТРАВИНСКИЙ! заставляют тебя работать сверхурочно за гроши, то и дело, черт подери, подгоняют, пинки под твой исхлестанный зад так и сыплются, а стоит тебе проронить хоть СЛОВЕЧКО, как они тут же бросаются звонить инспектору по надзору: «сожалею, Дженсен, но я должен сказать, что ваш поднадзорный украл в кассе двадцать пять долларов, а мы ведь тоже начали было ему доверять».
— так какой же справедливости хочешь ты? господи, Дюк, прямо не знаю, что делать, тебе бы только пустословием заниматься, напьешься и твердишь мне, что Диллинджер был величайшим человеком на свете, откинешься в своем кресле-качалке, пьяный в стельку, и орешь что-то про Диллинджера. а я, между прочим, тоже живой человек, выслушай меня…
— да ебал я этого Диллинджера! он умер, справедливость? нет в Америке справедливости, существует только одна справедливость, спроси семью Кеннеди, спроси мертвых, да любого спроси!
Дюк встал с кресла-качалки, подошел к стенному шкафу, порылся под коробкой с елочными игрушками и достал пушку, сорок пятого калибра.
— вот она. это и есть единственная справедливость в Америке, это единственное, что понятно любому.
он помахал треклятой штуковиной.
Лала играла с космонавтом, парашют раскрывался плохо, все было ясно: надувательство, очередное надувательство, как и чайка с мертвенным взором, как шариковая авторучка, как Христос, пытающийся докричаться до Папы по оборванным проводам.
— слушай, — сказала Мэг, — убери эту дурацкую пушку, я устроюсь на работу, устроюсь, ладно?
— ТЫ устроишься на работу! который раз я уже это слышу? да ты только и умеешь, что ебаться почем зря да лежать на диване с журналами и набивать рот шоколадками.
— боже мой, вовсе не почем зря — я ЛЮБЛЮ тебя, Дюк, правда люблю.
он уже устал.
— ладно, отлично, тогда убери хотя бы продукты, и приготовь мне что-нибудь до ухода.
Дюк положил пушку обратно в шкаф, сел и закурил сигарету.
— Дюк, — спросила Лала, — как ты хочешь, чтобы я тебя называла — Дюком или папой?
— как хочешь, любимая, как тебе больше нравится.
— а почему на кокосе волосы?
— о господи, откуда я знаю! а на яйцах у меня волосы почему?
пришла из кухни Мэг с банкой гороха.
— я не позволю тебе так разговаривать с моим ребенком.
— с твоим ребенком, да послушай, как она говорит! совсем как я. видишь эти глаза? чувствуешь эту душу? все как у меня, твой ребенок — только потому, что она вылезла из твоей щели и твою сиську сосала? она ничейный ребенок, разве что свой собственный.
— я требую, — сказала Мэг, — чтобы ты прекратил так разговаривать при ребенке!
— ты требуешь… требуешь…
— вот именно! — она поставила банку гороха на левую ладонь и медленно подняла. — требую.
— клянусь, если ты не уберешь с глаз моих эту банку, я, да поможет мне Бог, если он есть, ЗАПИХНУ ЕЕ ТЕБЕ В ЖОПУ НА ГЛУБИНУ, РАВНУЮ РАССТОЯНИЮ ОТ ДЕНВЕРА ДО АЛЬБУКЕРКЕ!
Мэг унесла горох на кухню, на кухне она и осталась.
Дюк подошел к шкафу, взял пальто и пушку, он поцеловал свою девочку на прощанье, она была приятней декабрьского загара, красивей шестерки белых коней, скачущих по низкому зеленеющему холму, такие мысли пришли ему в голову, они начали причинять ему боль, он поспешно улизнул, но дверь закрыл очень тихо.
Мэг вышла из кухни.
— Дюк ушел, — сказала малышка.
— знаю.
— я хочу спать, мама, почитай мне книжку.
они уселись рядышком на кушетку.
— мама, а Дюк вернется?
— конечно, никуда этот сукин сын не денется.
— что такое сукин сын?
— это Дюк. я люблю его.
— любишь сукина сына?
— ага, — рассмеялась Мэг. — ага. иди ко мне, красавица, на колени.
она крепко обняла малышку.
— ой, какая ты теплая, как горячая грудинка, горячие пончики!
— ничего я и не грудинка и не ПОНЧИКИ! САМА ТЫ грудинка и пончики!
— сегодня полнолуние, слишком, слишком светло, я боюсь, боюсь, господи, как я люблю этого парня, о боже…
Мэг порылась в картонной коробке и достала детскую книжку.
— мама, а почему на кокосе волосы?
— волосы на кокосе?
— да.
— слушай, я же кофе поставила, кажется, он сейчас выкипит, пойду выключу кофе.
Мэг ушла на кухню, а Лала осталась ждать на кушетке.
а Дюк стоял в это время у входа в винный магазин на углу Голливудского и Яомбарди и думал: что за черт что за черт что за черт.
что-то там было не так, что-то дурно попахивало, в глубине магазина вполне мог сидеть и смотреть в щелку какой-нибудь козел с люгером. именно так пристрелили Луи. разнесли его в клочья, точно глиняную утку в парке с аттракционами, убийство, дозволенное законом, весь ебучий мир потонул в дерьме дозволенных законом убийств.
что-то в магазинчике было не так. может, сегодня какой-нибудь маленький бар? притон гомиков? что-нибудь простенькое, чтоб хватило на квартплату за месяц.
я делаюсь слабовольным, подумал Дюк. того и гляди, не успеешь опомниться, как останется только сидеть да Шостаковича слушать.
он снова сел в свой черный «Форд-61».
и поехал на север, три квартала, четыре квартала, шесть кварталов, двенадцать кварталов в глубь ледяного мира, а Мэг сидела с малышкой на коленях и читала ей книжку, «Жизнь в лесу»…
«горностай со своим семейством, норка, пекан и куница — звери дикие, проворные, гибкие, между этими плотоядными животными идет непрерывная кровопролитная борьба за…»
потом маленькая красавица уснула, и наступило полнолуние.
За решеткой вместе с главным врагом общества
в 1942-м я слушал в Филадельфии Брамса, у меня был маленький проигрыватель, это была брамсовская вторая часть, в то время я жил один, я не торопясь отхлебывал из бутылки портвейн и курил дешевую сигару, комнатка была небольшая и чистая, как говорится в подобных случаях, раздался стук в дверь, я решил, что кто-нибудь явился вручить мне Нобелевскую или Пулитцеровскую премию, два туповатых, деревенского вида громилы.