Эрик-Эмманюэль Шмитт - Дети Ноя
— В каком смысле?
— Ты сказала, она высокородная…
— Я имела в виду, что она из благородных.
— Из благородных?
И мама пустилась в объяснения, что благородный — это человек высокого происхождения, очень древнего рода и что ради этого самого благородства ему следует оказывать большое уважение, и пока она мне все это объясняла, мы подошли к великолепному особняку и оказались в вестибюле, где слуги приветствовали нас поклоном.
Тут я был несколько сбит с толку, потому что женщина, которая вышла нам навстречу, совсем не соответствовала тому, что я успел вообразить: хоть она и была «древнего рода», графиня де Сюлли выглядела очень молодо и, несмотря на всю свою «высокородность» и «высокое происхождение», ростом была всего лишь чуточку больше моего.
Они с мамой о чем-то тихо и быстро переговорили между собой, затем мама поцеловала меня и велела ждать здесь, пока она не вернется.
Малорослая, молодая, обманувшая мои ожидания графиня повела меня в большую комнату, где угостила чаем с пирожными и стала играть разные мелодии на фортепиано. Впечатленный ее высокими потолками, обильным угощением и красивой музыкой, я был готов пересмотреть свое отношение к хозяйке и, удобно устроившись в глубине мягкого кресла, признал в душе, что она была и впрямь «благородной дамой».
Она перестала играть, взглянула на большие настенные часы, вздохнула и, озабоченно наморщив лоб, подошла ко мне:
— Жозеф, не знаю, поймешь ли ты то, что я сейчас тебе скажу, но наша кровь не позволяет нам скрывать от детей правду.
Если так принято у благородных, то почему она навязывает свои правила мне? Быть может, она и меня считает благородным? И как в действительности обстоит дело со мной? Благороден ли я? Может, и да… Почему бы нет? Если не обязательно быть рослым или старым, то я вполне годился.
— Жозеф, ты и твои родители подвергаетесь серьезной опасности. Твоя мама слышала в трамвае разговор об арестах в квартале, где вы живете. Она пошла предупредить твоего отца и вообще всех, кого получится. Тебя она оставила здесь, чтобы я тебя спрятала. Я надеюсь, она вернется. Вот, собственно, и все. Я действительно надеюсь, что она вернется.
Правда оказалась довольно болезненной, и я подумал, что быть благородным всегда, может, не так уж и здорово.
— Мама всегда возвращается. Почему бы ей и в этот раз не вернуться?
— Ее может арестовать полиция.
— А что она сделала?
— Ничего. Но она…
Тут у графини вырвался долгий, жалобный стон, от которого задрожали жемчужины ее ожерелья. На глазах у нее выступили слезы.
— Что — она? — спросил я.
— Она еврейка.
— Ну да. У нас в семье все евреи. Если хочешь знать, я тоже еврей.
Это была правда, и графиня расцеловала меня в обе щеки.
— А ты тоже еврейка?
— Нет. Я бельгийка.
— Я тоже бельгиец!
— Да, ты тоже. Но я христианка.
— Христиане — это которые против евреев?
— Которые против евреев — это нацисты.
— А христианок не арестовывают?
— Нет.
— Значит, христианкой быть лучше?
— Смотря для кого. Пойдем, Жозеф, я покажу тебе дом, пока твоя мама не вернулась.
— Вот видишь, значит, она вернется!
Графиня де Сюлли взяла меня за руку и по лестницам, которые взлетали к верхним этажам, повела осматривать вазы, картины и рыцарские доспехи. В ее комнате я обнаружил целую стену, состоявшую из платьев, развешанных на «плечиках». У нас дома, в Скарбеке,[1] мы тоже жили среди костюмов, ниток и тканей.
— Ты портниха, как мой папа?
Она засмеялась:
— Нет. Я покупаю туалеты, которые изготовляют модельеры вроде твоего папы. Ведь они же шьют не для самих себя, а для кого-то, верно?
Я кивнул, но не стал говорить графине, что свою одежду она явно выбирала не у нас, потому что у папы я никогда не видел таких красивых нарядов, расшитого бархата, ярких шелков, кружевных манжет и пуговиц, которые сверкали, как настоящие драгоценности.
Потом пришел граф и, когда графиня объяснила ему положение дел, внимательно посмотрел на меня.
Вот он как раз куда больше походил на благородного. Громадный, худой, старый — по крайней мере, усы придавали ему весьма почтенный вид, — он взирал на меня с такой высоты, что я сразу понял: это из-за него у них такие высоченные потолки.
— Пойдем обедать, мой мальчик.
И голос у него был благородный, это точно! Важный, густой, звучный, похожий на освещенные свечами бронзовые статуи.
За обедом я вежливо участвовал в неизбежном разговоре, хотя мысли мои были поглощены главнейшим вопросом: благородный я или нет? Если Сюлли готовы мне помогать и принимают меня у себя, то не потому ли, что я такой же, как они? То есть благородный?
К тому моменту, когда мы перешли в гостиную пить апельсиновый чай, я был уже готов изложить свои соображения по этому поводу, однако, опасаясь опровержения, промолчал, предпочитая еще немножко продлить столь лестные для меня сомнения…
Я уже засыпал, когда в дверь позвонили. И, разглядев из кресла, в котором я примостился, отца и маму, появившихся в вестибюле, я впервые в жизни подумал, что они — другие. Сутулясь в своих поношенных пальто, с картонными чемоданами в руках, они говорили так робко и растерянно, словно блистательные хозяева дома, к которым они обращались, внушали им такой же страх, как ночь, из которой они сюда явились. И тогда во мне закралось новое сомнение: уж не были ли мои родители бедными?
— Облава! Они забирают всех. И женщин с детьми тоже. Забрали Розенбергов. И Мейеров. И Лагеров. И Перельмутеров. Всех…
Отец плакал. Мне было неприятно, что он, который не плакал никогда, расплакался перед такими людьми, как эти Сюлли. Что могла означать подобная несдержанность? Что мы тоже благородные? Из глубокого кресла, где я, как они думали, уснул, мне было видно и слышно все.
— Ехать… Куда ехать? Чтобы добраться до Испании, надо пересечь Францию, а там опасность ничуть не меньше. И вдобавок без фальшивых документов…
— Видишь, Мишке, — говорила мама, — надо было нам уехать в Бразилию с тетей Ритой.
— Пока мой отец болел, и речи быть не могло!
— Да он-то теперь уже умер, прими Господь его душу.
— Ну а теперь уже слишком поздно…
Граф де Сюлли направил беседу в нужное русло:
— Я позабочусь о вас.
— Нет, господин граф, что будет с нами — не самое важное. Надо спасти Жозефа. Его в первую очередь. И только его, если уж нельзя будет иначе.
— Да, — поддержала мама, — это Жозефа надо как следует спрятать.
Мне казалось, что такая забота о моей особе лишь подтверждает мою догадку: я — благородный. По крайней мере в глазах моих родителей.