Владимир Тучков - Случай из частной практики
И он поехал с ножом на Киевский вокзал. Ночью, потому что ночь – это время, когда в нем, в спящем, просыпается реликтовая агрессия.
В скверике нашел спящего бомжа.
Поблизости никого не было.
На проплывавшем вдалеке теплоходике долбила музыка.
Было душно.
Он наклонился к бомжу, чтобы рассмотреть лицо. Но лицо было упрятано отчасти в подмышку, отчасти в кудлатость.
Жутко разило чем-то запредельно мерзким, удушающим. Чем-то таким, что мог приготовить лишь парфюмер Гринуй.
Выпрямился и отступил на три шага, чтобы отдышаться.
Стал думать.
Куда?
В шею?
В сердце? Но где оно, с какой стороны?
Спереди не получится. Неудобно лежит.
А сзади, вдруг попадешь в лопатку.
Не ощупывать же. Хоть и спит мертвецки, но мерзко и подумать о прикосновении.
Или все же в шею? Перерезать горло – и будет только хрип негромкий. Он это знал, он это видел в детстве, в фильмах про итальянцев.
Решил все же в спину. Для чего нащупал своей левой рукой свою левую лопатку и определил, что она заканчивается на уровне середины расстояния от плеча до локтя.
Нет, это не годилось, поскольку бомж закинул руку на голову.
Промерил ножом. От плеча до нижней кромки лопатки полтора лезвия.
Но вдруг бомж длиннее?
Не ложиться же рядом, чтобы сравнить рост.
Выругался.
И решил действовать. Потому что дальше тянуть было нельзя. Решимость была не безграничной, а лимитированной, словно пятибаксовая билайновая карточка.
Подошел. И наклонился, примеряясь.
И тут его вырвало. Жестоко. Прямо на бомжа.
Однако отступаться было нельзя. Потому что он был ответственен не только за свое будущее, но и за будущее самого дорогого для себя человека. Нужна была новая жертва. Не кусок дерьма, а что-нибудь более подходящее. И, естественно, она должна быть ему по силам. Он почему-то в этот момент думал о физических силах, а не о нравственных. Словно солдат, за которого все нравственные проблемы уже решил министр обороны, командир дивизии и пьяный для куража взводный.
Он сел в свой порш и начал кружить по уснувшим переулкам и глухим улочкам, выискивая сам не зная что. Или кого. В Басманном переулке перед ним замаячила синусоидально бредущая – от тротуара до тротуара – мужская фигура.
Можно было разогнаться и раздавить его, словно гусеницу…
– Гусеницу давит асфальтировочный каток, – зачем-то попытался я поправить рассказчика. – А машина на скорости подбрасывает человека в воздух, как бабочку с легкими крыльями. – Сказал и тут же понял, что я ненамного трезвее психиатра.
Он дико посмотрел на меня и продолжил.
Машиной не годилось. Надо было как следует рассмотреть жертву, почувствовать ее и уловить всеми фибрами жадной души ее предсмертный ужас.
Аккуратно объехал. Остановился. Стал ждать…
Это был немолодой уже человек лет сорока пяти. С некрасивой плешью, свешивающимся на ремень животом и лицом то ли от жизни, то ли от алкоголя похожим на откопанную в чулане предвоенную детскую игрушку.
Человек – а это именно был человек, его сразу же пронзила эта острая мысль – шел навстречу и плакал. Плакал и все время повторял: «За что, ну за что же они, суки?»
И это еще бы ничего. Это было еще поправимо. Но, когда тот подошел совсем близко – на два взмаха ножа – он заглянул ему не то что в лицо, но прямо в глаза.
Развернулся и потерянно побрел к машине.
Нет, он не поплыл с этого момента по течению, опустив весла. Он начал почитывать специальную литературу. Почитывать и анализировать. Анализировать и углубляться. Углубляться и биться головой о толстый лед своих сновидений, которые становились чем дальше, тем страшнее и исступленнее. Да, именно головой о лед. Потому что медицина – такая штука, что хирург, может быть, и сможет, глядя в зеркало, как во время бритья, вырезать себе гланды, но психиатр не способен самостоятельно починить свою голову. А ведь он был даже не психиатром, а всего лишь дилетантом.
Поэтому хоть он и махал усиленно веслами, но лодка продолжала плыть по течению. То есть так, как было угодно неодушевленной реке, а не самоуверенному читателю специальной литературы.
Два-три раза в неделю он продолжал во сне убивать жену. У коварного подсознания для этого было множество всяческих атрибутов и сюжетных ходов. Он убивал ее бульдозером. Убивал булыжником. Убивал бензопилой. Убивал вилкой. Убивал топором. Веревкой. Лопатой. Электрическим током. Водой. Газовым баллоном. Самурайским мечом. Телевизором. Бультерьером. Строительным отвесом… А когда у него под рукой не оказалось ничего подходящего, он поднял в воздух стратегический бомбардировщик и сбросил на город термоядерную бомбу. Потому что в том городе жила она, которую необходимо было уничтожить, словно речь шла об обязательном условии спасения человечества…
Но он держался молодцом. Жена не могла даже заподозрить, какой мрачной бездной дышит по ночам его душа. Нет, конечно, не душа: какую жуть выволакивают из подсознания его нейронные сети. Какую мезозойскую жуть!
Но чем кошмарнее становились его ночи, тем сильнее он любил днем жену. И при этом прекрасно понимал, что силы его не безграничны. Что когда-нибудь он сломается и совершит нечто ужасное и непоправимое. Ну, или не совершит, а просто-напросто перегорит, как электрическая лампочка. И весь мир – весь их прекрасный общий мир, в котором круглый год порхают бабочки нежности, а соловьи поют, словно поставленные на бесконечный replay, – погрузится во мрак душевного небытия…
– Ну а что же вы хотите? – вновь перебил я пьяного психиатра. – Такова уж участь двух прекрасных цветков, изолировавших себя от внешнего мира. Ведь, как вы сказали, для них даже родителей как бы не существовало, а все прочие воспринимались как конкурентная угроза. Обратите внимание, ведь два цветка – это кладбищенский символ…
Но психиатр внимания не обратил. И выпив еще пятьдесят граммов, расплескав при этом половину, продолжил свое повествование.
Все шло к тому самому сну.
И этот сон был ему явлен.
Ему снилось, что он спит с открытыми глазами. И видит, как в лунных лучах входит жена. В ночной рубашке, со струящимися по плечам волосами (какими он их знал лишь по старым фотографиям). Входит тихая и нежная.
Встает на колени перед кроватью, берет его за руку и тревожно смотрит в его открытые спящие глаза.
– Что ты? – спрашивает он. И вдруг понимает, что в нем нет даже и капли агрессии, а лишь любовь и скрипка предчувствия непоправимого.
– Тихо, тихо, – сказала она чуть слышно. И положила ладонь на лоб. – Слушай и не перебивай меня. Это очень важно. Я знаю твои сны. Знаю, как это тебе тяжело носить в себе. Но ты не знаешь моих. Они почти такие же. С той лишь разницей, что я этого сама страстно хочу. Чтобы ты истязал меня. Чтобы убил в конце концов. Но у тебя этого не получается. То – не я. Там, в твоих снах, не я, а совсем другая, которая каждую ночь крадет мою внешность, мой голос и мой взгляд. И их, которые крадут, много, очень много. И тебе никогда с ними со всеми не справиться. Никогда!
Но сейчас выпал редкий случай. Сейчас у нас с тобой общий сон. Если ты меня сейчас, здесь, убьешь, то там, за пределами сна, мы освободимся от наваждения. И наше счастье будет прежним – чистым и незамутненным, словно выдох нашего нерожденного первенца. Убей меня, милый, убей во имя нашей любви!
И она легла рядом с ним. На спину. И стала ждать, понимая, что он все сделает правильно.
– Ага, все понятно. Как Мышкин, одетый в рогожу, после Февральской революции и литра «Гжелки», – ляпнул я. И тут же понял, что больше пить не стоит.
Он встал и, изнемогая от нежности, связал ей за спиной руки. Галстуком. Тем самым, в котором женился. Связал ноги.
Лег сверху и излил в поцелуе все, что было в нем прекрасного и что по праву принадлежало именно ей и никому больше.
И сжал пальцами такое знакомое и родное горло.
Когда он проснулся, то она была уже холодной.
Вызванных милиционеров он ждал, как посланцев небесных. Лишь бы не быть с ней наедине. Сидел на полу у открытой входной двери и маниакально вслушивался в урчание лифтового мотора и постукивание тромбозной кабины в шахте.
Вызванные милиционеры были прямо-таки счастливы от открывшейся им картины. Свежий труп, пахнущий дорогим вечерним лосьоном, покоится в постели. Преступник рвет на себе волосы и исступленно требует, чтобы его поскорее увезли в тюрьму. Не надо ползать по-пластунски, выискивая под мебелью окурки с характерным прикусом, не надо сливать в мензурки остатки вина, не надо выколачивать показания. Вообще ничего не надо – бери и сажай тепленького на скамью подсудимых.
В камере всем своим видом и особенно беспрерывным и горячечным изложением тех ночных событий он сильно переполошил публику. Видавшие виды рецидивисты сразу же поняли, что у них лишь два способа обеспечения собственной безопасности: либо сразу же его придушить, либо спать по очереди, чтобы кто-нибудь постоянно наблюдал за изменениями его настроений и смог бы пресечь назревающую угрозу жизни и здоровью сокамерников.