Алексей Славич - Ряд волшебных изменений
— Забавно.
— Еще знакомые отца рассказывали, что ремонт он у себя, действительно, никогда не делал. И, вроде, был большим бабником.
— БОльшим, чем вы? — изумилась Татьяна Александровна.
— Со мной просто никакого сравнения. У Светлова ведь была масса почитательниц. Иногда случались забавные ситуации. Я в детстве был знаком с одной поэтессой, Ольгой Кильчевской, она часто бывала у нас, играла со мной. Мне почему–то запомнились у нее такие строчки:
Я приду по печальной дороге дождей
к человеку, который от меня отмахнется.
Мы друзьями останемся. У меня будет много друзей.
Одиночества нет. И не надо эмоций.
…Он болтается около. Он повисает над.
Он становится призраком дальнего, нужного счастья…
Но придется понять, обязательно нужно понять,
что он сам по себе и ни в чем я к нему не причастна…
— Трогательные стихи, — помолчав, сказала Татьяна Александровна.
— Так вот, рассказывали, что Оля пришла к Светлову как к мэтру стихи показать. Тот лениво послушал пару вещей и сказал: «Ну, ничего. Раздевайся».
Еремеева засмеялась:
— Все–таки вы со своим тезкой похожи.
— Клевета, вы разделись сами. Ну, Оля вылупилась на Светлова, а тот сам начинает раздеваться и уже слегка раздраженно говорит: «Чего стоишь столбом? Давай–давай, раздевайся». Оля ка–ак устроила ему выволочку на тему, что надо иметь стыд, совесть и уважение к талантам молодых поэтов — только искры летели. А кончилось тем, что они даже подружились. Вполне платонически.
— Еще что–нибудь почитаете?
— С удовольствием:
Эта песня посторонним не слышна,
эта песня — нам, мы встретились вчера.
А сегодня — а сегодня
бродим вместе дотемна.
Ничего–то я не знаю о тебе,
Ничего–то ты не знаешь обо мне.
Светит нам вечерним солнцем
желтый свет в чужом окне.
Эта песня до смешного коротка,
по перрону сто шагов ее длина.
Этой песни нам досталось два глотка.
А в конце у этой песни
только снег, да тишина.
(стихи Н. Белова)
— А еще?
— Вот вам немножко классики — ранний Окуджава:
А что я сказал медсестре Марии,
когда обнимал ее?
— Ты знаешь, а вот офицерские дочки
на нас, на солдат, не глядят.
А поле клевера было под нами,
тихое, как река.
И волны клевера набегали,
и мы качались на них.
И Мария, раскинув руки,
плыла по этой реке.
И были черными и бездонными
голубые ее глаза.
И я сказал медсестре Марии,
когда наступил рассвет:
— Нет, ты представь: офицерские дочки
на нас и глядеть не хотят.
Татьяна Александровна сладко потянулась и покосилась через плечо:
— Стихи–то вы, Михал Аркадьич, с нарастающим намеком читаете. Ну что, раз уж вам так приспичило, удовлетворить вашу юношескую сексуальную озабоченность?
— Спасибо, — чуть помолчав, сухо ответил Миша. — Моя сексуальная озабоченность как–нибудь обойдется без такого благодеяния.
И попытался встать с диванчика.
Татьяна Александровна, мгновенно повернувшись к нему лицом, схватила его за руку и привлекла к себе:
— Мишенька, не обижайся, прости старую дуру!
Миша улыбнулся и обнял ее:
— Вы совсем не старая. И очень красивая.
— Однако изящное умолчание дает понять, что все–таки дура, — рассмеялась Татьяна Александровна.
— И совсем не дура, а очень умная. У меня аж мозги пухли над конспектом. Но давайте помолчим…
*****— Михал Аркадьич, извините, помолчать не получилось. Громко кричала? — спросила Татьяна Александровна.
— Ну, так, слегка покрикивала.
— Знаешь, у меня до тебя было… дай посчитаю… восемь мужчин, и ни с кем ничего, заслуживающего внимания, не получалось. Вроде и оргазмы были — но хорошая отбивная вкуснее тех оргазмов. Я уж лет десять думать забыла про все эти глупости. Как это вы умудрились меня раскачать, серебряный мой?
— Не знаю, Татьяна Александровна, у меня женщин было меньше, чем у вас мужчин. И даже на золотого я не тяну.
— Зильбер — на немецком и, наверное, на идиш серебро. Ничего не могу сделать, будешь серебряным. Терпи.
— А-а. Не знал. Ладно, придется терпеть.
— Так не будет проблем с соседями из–за моих кошачьих воплей?
— Эта квартира, кроме моей комнаты, — бордель, на крики страсти здесь внимания не обращают.
— Бордель?!
— Ага. Хозяйке свои люди в милиции по–дружески посоветовали из трех комнат хоть одну для отмазки сдать какому–нибудь тихому мальчику. Причем ужасная правда открылась не сразу — я ведь действительно довольно тихий мальчик и поначалу искренне не понимал, что тут такое происходит.
Татьяна Александровна рассмеялась:
— И что бедные родители тихого мальчика?
— Ну, когда они узнали через пару месяцев, я им между делом написал, они очень засуетились, потребовали было, чтобы я переехал. Но приличную комнату в центре за разумные деньги снять довольно трудно. К тому же зимняя сессия была на носу. И они, в конце концов, решили, что самое страшное, что со мной могло произойти, все равно уже произошло, и успокоились.
— Так это вы здесь поднабрались постельной квалификации, тихий мальчик?
— Да что вы. Эти девочки смотрят просто сквозь меня, их бедные студенты не интересуют. Многие даже на «здрасте» не отвечают.
— То есть к здешним барышням могу тебя не ревновать.
— А ты ревнивая?
— Оказывается, да. Сразу как–то вспомнилась твоя реплика, что с сексом у тебя особых проблем нет.
— Ну, надо ж мне было как–то удовлетворять свою юношескую сексуальную озабоченность, пока вы меня игнорировали. Надеюсь, к интеллектуальным беседам вы меня ревновать не будете?
— А что?
— Да где–то неделю назад, я как раз к вашему экзамену готовился, в мою келью вдруг впорхнула одна из этих фей любви. Симпатичная такая девица лет двадцати пяти по имени Рина. Сразу, к моему удивлению, пошла обнюхивать мои книжные полки. Вон, видите, у меня на краю стоит такая потрепанная беленькая книжица?
— Вижу.
— Это избранное Пушкина. Рина первым делом сунула туда нос и строго спросила меня, какое стихотворение мое любимое. Я, как положено послушному ребенку, вскочил вон на ту табуретку, вытянулся по стойке смирно и вдохновенно оттарабанил одно из любимых.
— Серьезно на табуретку влез? — улыбнулась Татьяна Александровна.
— Абсолютно. Дай, думаю, попридуриваюсь.
— Смешной ты, Мишка–коврижка. И что ты ей оттарабанил?
— Одну не слишком популярную вещь, любопытную тем, что написана на фоне активного общения с декабристами:
Мое беспечное незнанье
Лукавый демон возмутил,
И он мое существованье
С своим на век соединил.
Я стал взирать его глазами,
Мне жизни дался бедный клад,
С его неясными словами
Моя душа звучала в лад.
Взглянул на мир я взором ясным
И изумился в тишине;
Ужели он казался мне
Столь величавым и прекрасным?
Чего, мечтатель молодой,
Ты в нем искал, к чему стремился,
Кого восторженной душой
Боготворить не устыдился?
И взор я бросил на людей,
Увидел их надменных, низких,
Жестоких ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
Пред боязливой их толпой,
Жестокой, суетной, холодной,
Смешон глас правды благородный,
Напрасен опыт вековой.
Вы правы, мудрые народы,
К чему свободы вольный клич!
Стадам не нужен дар свободы,
Их должно резать или стричь,
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич.
— А девица?
— Милостиво покивала, и у нас состоялся небольшой симпозиум на тему, как свободолюбивый друг декабристов в Александре Сергеиче гармонично сочетался с типичным крепостником. Беззастенчиво употреблявшим, как говорят злые языки, всех своих сколько–нибудь привлекательных крепостных девок. Вообще, эта Рина произвела на меня сильное впечатление — будто не с проституткой общаешься, а с профессором–историком, специализирующимся на пушкинской эпохе. Уровня Эйдельмана или Лотмана.
— И что было дальше?
— Я опять сел готовиться к вашему экзамену, а она упорхнула.
— У тебя веник есть?
— Веник? — удивился Миша. — Вроде был. А что? Куда–то срочно летим?
— Пока нет. Просто как увижу эту Рину, сломаю об нее веник. Чтоб не совалась к тебе. Больше мне, к сожалению, нечего ей противопоставить — я не пушкинист. И раза в два ее старше…
— Танюш, милая, ну, хочешь, я вообще не буду с ней больше разговаривать? Мне ведь никто, кроме тебя, не нужен, никакие Рины и вообще никто!