Шамай Голан - Палисандровая кровать госпожи Альдоби
Товарищи поблагодарили его за предостережение. Делегацию составляли два ветерана, члены секретариата кибуца Калман Ямит и Авраам Залкинд, и трое молодых, будущих членов кибуца. Улыбаясь и подмигивая друг другу, они благодарили его и украдкой поглядывали на врача, стоявшего в углу двора и попыхивавшего трубкой. «Положись на нас, Нафтали, — сказал Калман, — мы в полдень не спим». Врач похлопал Нафтали по плечу:
— Положись на них, Нафтали.
3Он отлично помнил то утро — в тот день еще дул хамсин, — когда госпожа Альдоби рассказала ему: в ее чреве ребенок. Тотчас он понял, что они придут. И нельзя поддаваться сладостной усталости, приходящей с хамсином, подобной той сладости, которая внезапно разлилась по всем его членам, когда он там в одиночку прорвал железную сетку над выходным отверстием канализации. Колени его дрожали, и он попросил у жены разрешения присесть. Это была та самая дрожь, что охватила его в их первую брачную ночь, когда госпожа Альдоби была еще в постели, а он стоял у окна, выглядывал наружу и знал: его обманули, нельзя ему было это делать и кончится все плохо. Когда она сказала ему, он вглядывался в лицо ее, на котором читалось ожидание упрека, в живот ее, дышавший как самостоятельное существо, в тот самый горячий живот, который ночами вбирает его и требует еще и еще, и он наслаждается похотью, следствием своего прежнего воздержания, он возбужден и знает: наказание грядет, но продолжает горячо обнимать ее, страстно припадая к выпуклостям и впадинам ее тела. И она щедра и отзывчива, словно хранила для него это цветение плоти все сорок лет своей жизни. А ведь он и жаждал такого покоя в конце дней своих.
Новый приступ случился с ним в тот же вечер, когда они праздновали месяц со дня свадьбы. Госпожа Альдоби предложила отпраздновать завершение медового месяца, чтобы и многие другие месяцы были подобны этому. Она заказала столик в ресторане у моря. Они сидели за столиком, покрытым красной скатертью, тяжелые красные портьеры прикрывали заоконный пейзаж. Затем возникли официант с черной бабочкой, охлажденное белое вино и язычок пламени в лампе под стеклянным колпаком. Пламя свечей колыхалось, и они казались поминальными. И вдруг он начал пальцами гасить эти язычки пламени, в страхе вглядываясь в красную лампу над аварийным выходом. Потом вдруг выпрямился и издал крик. И сказал извиняющимся тоном:
— Они предупредили тебя. Господин Левит, который крутит пальцем у виска. А ты не прислушалась к их словам, госпожа Альдоби. Быть может, потому что господин Коэн говорит, Нафтали Онгейм работает у нас много лет и, слава Богу, нет у нас к нему никаких претензий. Я еще слышал, как госпожа Левит шептала вам: «Женщине в вашем возрасте, госпожа Альдоби, я бы посоветовала быть не столь привередливой».
Однажды утром он понял: они идут. Поэтому он торопливо вошел в спальню, где его жена еще лежала на их широкой кровати, доставшейся по наследству от ее родителей, господина и госпожи Альдоби. И он увидел все округлости ее тела поверх белой простыни. Длинные черные волосы, разбросанные на подушке вокруг лица, имели древний, стойкий аромат, подобный запаху палисандрового дерева, из которого была сделана их кровать. Рот женщины был слегка приоткрыт, губы подрагивали от легкого похрапывания.
— Вставайте, госпожа Альдоби, — сказал он, как бы пытаясь сохранить дистанцию между ними. — Надо уходить.
Она приподнялась, капризно тряхнула копной волос и открыла глаза.
— Куда ты торопишься, Нафтали?
— Куда, куда? — передразнил он ее и, теряя терпение, сорвал с нее простыню. — Одевайся быстро! И тоном приказа добавил: — Они идут!
Она вглядывалась в него минуту в молчаливом изумлении, затем вроде бы поняла и попросила подождать ее за дверями. Она все еще стыдится одеваться в его присутствии при свете дня. В темноте ее тело наслаждалось прикосновением его жаждущих пальцев — податливое, требовательное. Когда он понял ее хитрый замысел сделать его отцом, было уже поздно. Теперь пришло время нести ответственность за содеянное.
— Бежим! — крикнул он из-за двери.
— Бежим, дорогой мой, бежим.
— И не открывай жалюзи!
Она вышла к нему в купальном халате поверх белой ночной сорочки, подвернутой снизу.
— Уходим отсюда, — сжал он ее пальцы, но, увидев, как скептически она смотрит на него, в отчаянии отдернул руку. Она ему не верит, ему суждено потерять ее, как и других.
Вдруг голова ее оказалась у него на плече:
— О, Нафтали, почему это должно было случиться именно со мной?!
— Нет времени! — буквально отодвинул он ее от себя. — Надо уйти до того, как они захватят пожарную лестницу!
4Работники конторы тоже советовали ему жениться на госпоже Альдоби. Очевидно, апеллировали к его сердцу, а не к разуму. Он помнил, как она в первый раз пришла в контору. Посадили ее на место старика Фурмана, который вышел на пенсию. Ее стол находился перед его столом. Глаза его скользили по ее тонким высоким плечам; застежки ее лифчика, скрытого под платьем, не давали ему покоя. Зимой плечи ее округлились под зеленым свитером, и скрытые под ним застежки еще более усилили его беспокойство. Глаза его изредка поглядывали за ее рукой, записывавшей длинные столбцы цифр, за профилем ее смуглого лица, за длинной юбкой, касавшейся ног.
А ведь Нафтали не хотел, чтобы его выбили из колеи в бухгалтерской конторе «Коэн и Левит». После того, как он спасся из лап нацистов в гетто, после того, как ночи и дни напролет скрывался в канализационных колодцах и каналах, блуждал в потемках, терял друзей, чуть ли не лишался рассудка, после того, как одиноко жил в лесу в качестве дозорного, только в Израиле Нафтали начал ощущать, как покой возвращается в его душу. В комнате, где толпились тени от сосен, в санатории, в Иерусалиме. Новые друзья по лесу привели его сюда, и он день за днем дышал этим чистейшим воздухом, который ощутил как возвращение жизни в миг, когда ему удалось приподнять крышку канализационного колодца на одной из улиц Варшавы. Но ночь за ночью он вновь и вновь видит перед собой друзей, умирающих от удушья в зловонных канализационных водах, и он встает на кончики пальцев ног, вытягивает вверх шею, силится крикнуть, но голос застревает в горле. И только утром — под шорох белых халатов врачей и мягкие шаги медсестер — он успокаивается. Когда он поправился, товарищи его из «Шорашим» хотели увезти его в их кибуц в качестве символа возрождения нашего народа, но он предпочел остаться в Иерусалиме. И они согласились с тем, что символ может остаться здесь — как некий дополнительный страж священного города.
Госпожа Альдоби уже была в курсе всех секретов его прошлого, когда впервые пригласила его попробовать питу с острой приправой «схуга», которую принесла из дому. Когда поставили свадебный шатер — «хупу», Нафтали замер, услышав глухое гудение неоновых ламп. Канализационные воды внезапно поднялись, угрожая прорвать пол. Он в испуге давил стакан ногой. Раз и еще раз. Тетки госпожи Альдоби от радости издали традиционное завывание. И Авраам Залкинд — тот самый Авраам Залкинд, который приехал из «Шорашим» засвидетельствовать перед раввином, что Нафтали холостяк — присоединил к ним свой голос.
Товарищи из «Шорашим» тоже не хотели отказываться от свадебного торжества. Залкинд пытался объяснить Нафтали, что лучше всего — как показал опыт диаспоры — назначить его на понедельник. Напрасно Нафтали пытался объяснить ему, что ни он, ни его будущая жена не в том возрасте, когда люди обычно женятся. Но товарищи заупрямились: кибуц не допустит, чтобы подобное событие прошло незамеченным. Как обычно по такому случаю, старожилов-основателей кибуца пригласили в комнату Калмана Ямита, вечного холостяка. Извлекли бутылки водки, селедку, соленые огурчики. «Ключник» притащил копченую колбасу из холодильного помещения, все умоляли госпожу Альдоби попробовать всего понемножку. Когда сердце Нафтали потеплело от водки, он внезапно сказал: «Когда мы спустились в канализацию, нас было четверо, поднялся же наверх я один». Кто-то толкнул его ногой и запел: «Не говори, что идешь в последний путь»[1]. Но другие его не поддержали, а присоединили свои пьяные голоса к голосу Калмана, мягкому и медленному, столь похожему на голос странника, заблудившегося в густых лесах. Нафтали сказал: «Поляки кричали: они еще живы, проклятые жиды! Собачья кровь! И вызвали немецкий патруль: мол, здесь они, крысы! — Нафтали на миг замолк, затем продолжил — Это было, когда я в первый раз пытался подняться из канализационного колодца, мы тогда еще были вчетвером».
Госпожа Альдоби попыталась встать, чтобы выйти. Глотнуть свежего воздуха. Сигаретный дым резал ей глаза. Душил. «Я должна», — шептала она, но Нафтали сжал ее руку как будто тисками, и никто этого не видел. Кто-то поднял тост за годы лесной жизни. Залкинд внес поправку: «За лесную жизнь». Но Нафтали стал настаивать: «За жизнь погибших в канализационных колодцах». Залкинд заржал пьяным смехом. Нафтали продолжал рассказывать, пытаясь перекричать шум празднества: «Немцы открыли люки, перекрывающие воды реки, и затопили нас, как мышей». Залкинд порывался спеть польскую похабную песенку в ритме мазурки. Остальные отставили стаканы и начали хлопать все вместе, отбивая такт. Нафтали встал, обхватил бедра жены, прошептал ей на ухо: «Спляшем во имя жизни умерших». Она выскользнула из его рук и уселась на землю. Ритм хлопков ускорялся, ноги стучали, хриплые рты выкрикивали песню. Нафтали неуклюже отбивал такт ногами, стоя перед женой, редкие волосы цвета льна прилипли к потному лбу. «Я не хочу!» — в отчаянии трясла головой госпожа Альдоби. Но он обхватил ее снова за бедра, притянул к себе, и ноги его тяжело топали по полу. «Не хочу я», — умоляла она, но Нафтали крепко держал ее в объятиях. «Мы обязаны танцевать!» — убеждал он. Но она закричала тонким, полным страха голосом: «Я не из ваших, слышишь?! Верни меня домой немедленно!»