Ричард Бротиган - Лужайкина месть
Даже для первого воспоминания в жизни это выглядело странно: человек выливает галлон за галлоном керосин на дерево, растянувшееся по земле футов на тридцать, поджигает его, а на ветках висят еще зеленые груши.
КИНОХРОНИКА ПРО КОТТОНА МЭЗЕРА[6] И 1692 ГОД
О ведьма Такомы, штат Вашингтон, 1939 год, где ты теперь, когда я почти до тебя дорос? Когда-то мое тело занимало пространство ребенка, а двери означали что-то большое и почти человеческое. В 1939 году открыть дверь кое-что значило, а над тобой насмехались дети, потому что ты была сумасшедшая и жила одна в мансарде — через дорогу от нас, сидевших в канаве двумя трущобными воробьями.
Нам было по четыре года.
Тебе, наверное, было почти столько же лет, сколько мне теперь, дети постоянно тебя дразнили и кричали вслед: «Чокнутая! Бежим! Бежим! Ведьма! Ведьма! Не давай ей смотреть в глаза! Она на меня посмотрела! Бежим! Спасите! Бежим!»
Теперь я, со своими длинными хипповыми волосами и странной одеждой, начинаю походить на тебя. В 1967 году я выгляжу чуть ли не так же безумно, как ты в 1939-м.
Маленькие дети визжат мне: «Эй, хиппи!» в утреннем Сан-Франциско, как мы визжали «Эй, чокнутая!», когда ты брела сквозь такомские сумерки.
Наверное, ты к этому привыкла, как привык я.
В детстве я покупался на «слабу». Скажи, что мне слабу что-нибудь сделать, — и я это сделаю. Брр! чего я только ни вытворял — лилипутский Дон-Кихот, влекомый призраками «слабу».
Мы сидели в канаве и больше ничего не делали. Может, мы ждали, что появится ведьма или еще что и вызволит нас из канавы. Мы там просидели почти час — по детскому времени.
— Слабу тебе подняться к ведьме домой и помахать из окна, — сказал мой друг, наконец заставив мир завертеться.
Я взглянул через дорогу на ведьмин дом. Окно мансарды смотрело на нас застывшим кадром из фильма ужасов.
— Хорошо, — сказал я.
— Ну ты даешь, — сказал мой друг. Уже не помню, как его звали. Десятилетия вырезали это из моей памяти, оставив крошечную дырочку на месте его имени.
Я вылез из канавы, перешел через дорогу и обогнул дом: лестница у задней стены вела к ней на чердак. Деревянная лестница — серая, будто старая мама-кошка, а до ведьминой двери — три пролета.
У подножья лестницы стояли мусорные ящики. Мне стало интересно, какой из них ведьмин. Я поднял крышку одного и заглянул внутрь, нет ли в нем ведьминского мусора.
Его там не было.
Мусор внутри — обычный. Я поднял крышку другого, но и в нем ведьминского мусора не обнаружилось. Я проверил третий ящик, но с ним было то же самое: никакого ведьминского мусора.
У лестницы стояли три мусорных ящика, а в доме было три квартиры, включая мансарду, где жила она. В одном из ящиков должен быть ее мусор, но между ее мусором и мусором других людей — никакой разницы.
…и вот…
Я поднялся по ступенькам в мансарду. Я шел очень осторожно, будто гладил старую серую маму-кошку, кормившую котят.
В конце концов я добрался до ведьминой двери. Я не знал, дома она или нет. Могла быть дома. Я решил было постучать, но какой смысл? Если она там, то просто хлопнет дверью у меня перед носом или спросит, чего мне надо, а я побегу по лестнице с криком: «Спасите! Спасите! Она на меня посмотрела!»
Дверь была высокая, молчаливая и человечная, как женщина средних лет. Я будто коснулся ее руки, открывая дверь мягко, словно разбирая часы.
Она отворилась в кухню: ведьмы там не было, но стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами. На столе, на полках и на приступках. Некоторые цветы свежие, а некоторые уже увяли.
Я вошел в следующую комнату — это была гостиная, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
От цветов у меня сильнее заколотилось сердце.
Мусор мне все наврал.
Я вошел в последнюю комнату — спальня, — и там не было ведьмы, но опять стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.
Рядом с кроватью было окно — то окно, что смотрело на улицу. Латунная кровать накрыта лоскутным одеялом. Я подошел к окну и остановился, глядя на моего друга, который сидел в канаве и смотрел на окно.
Он поверить не мог, что я стою в ведьмином окне, а я очень медленно помахал ему, и он очень медленно помахал мне в ответ. Казалось, эти взмахи летят от наших рук куда-то очень далеко, будто два человека машут друг другу из разных городов, например, Такомы и Салема, а наши руки — слабое эхо их рук, машущих через тысячи миль.
Ну вот, я доказал, что мне не слабу, и все изменилось в этом доме, похожем на пустой сад, страхи рухнули на меня цветочным обвалом, и я, крича во все горло, выскочил наружу и помчался вниз по лестнице. Я вопил так, будто наступил в дымящуюся кучу драконьего дерьма величиной с тачку.
Когда я с криком выбежал из-за дома, мой друг выскочил из канавы и тоже заорал. Наверное, он решил, что за мной гонится ведьма. Вопя мы бежали по улицам Такомы, а наши голоса гнались за нами, как в кинохронике про Коттона Мэзера и 1692 год.
Это было за месяц или два до того, как немецкая армия вошла в Польшу.
1/3, 1/3, 1/3
Все на троих. Мне причиталась 1/3 за перепечатку, ей — 1/3 за редактирование, а ему — 1/3 за сам роман.
Мы собирались разделить гонорар на троих. Ударили по рукам, каждый знал, что должен делать, пред нами путь, в конце — ворота.
Я стал третьим партнером, потому что у меня была пишущая машинка.
Я жил в самодельной лачуге, обитой картоном, через дорогу от старой развалюхи, которую служба социального обеспечения сдавала ей и ее девятилетнему сыну Фредди.
Роиманист жил в трейлере, в миле от нас, возле запруды у лесопилки, и работал на лесопилке сторожем.
Мне было почти семнадцать, и давний Тихоокеанский Северо-запад, та сумеречная, дождливая земля 1952 года, сделал меня одиноким и странным. Сейчас мне тридцать один, и я до сих пор не понимаю, как и зачем я жил в те дни.
Она была одной из вечно хрупких сорокалетних женщин, бывших красоток, что когда-то в придорожных забегаловках и пивных залах собирали вокруг себя народ, а теперь сидят на социальном пособии, и вся их жизнь вращается вокруг одного дня в месяц, когда приходят чеки.
Слово «чек» — единственное священное слово в их жизни, поэтому они ухитряются в каждом разговоре произнести его раза три или четыре. Неважно, о чем разговор.
Романисту было под пятьдесят — высокий, рыжеватый, он выглядел так, будто жизнь подарила ему бесконечный поток подружек-изменниц, пятидневных запоев и автомобилей со сломанной коробкой передач.
Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал на лесоповале.
Он тоже хотел заработать денег: 1/3.
Вошел в долю я примерно так: однажды стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное, изодранное зубной болью небо, готовое вот-вот пролиться дождем.
Это занятие вполне могло сойти за профессию, настолько я был увлечен разглядыванием неба и поеданием яблока. Когда я пялился в небо достаточно долго, можно было решить, что мне платят за это хорошую зарплату и пенсию.
— ЭЙ, ТЫ! — услышал я чей-то крик.
Я посмотрел через илистую лужу — там стояла женщина. На ней было что-то вроде зеленой штормовки, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда отправлялась в центр, в контору социального обеспечения. Тогда она надевала бесформенное пальто из серой парусины.
В нашей нищей части города улицы не мостили. Улица была одной большой илистой лужей, которую требовалось обходить. Автомобилям от улиц толку не было. Они ездили на другой частоте — там, где асфальт и гравий были к ним добрее.
На женщине были белые резиновые боты, которые она всегда носила зимой. В этих ботах она выглядела как-то по-детски. Она была так хрупка и так зависела от департамента социального обеспечения, что больше походила на двенадцатилетнюю девочку.
— Вам чего? — спросил я.
— У тебя же есть пишущая машинка? — спросила она. — Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты по ночам много печатаешь.
— Да, у меня есть пишущая машинка, — сказал я.
— И хорошо печатаешь? — спросила она.
— Вполне.
— У нас нет пишущей машинки. Как ты смотришь на то, чтобы к нам присоединиться? — закричала она через илистую лужу. В этих своих белых ботах она смотрелась ну точно как двенадцатилетка, милочка и дорогуша всех илистых луж.
— В смысле — «к вам присоединиться»?
— Ну, он пишет роман, — сказала она. — Хороший. Я его редактирую. Я прочитала кучу популярных книжек и «Ридерз-Дайджестов». Нам нужен кто-нибудь с машинкой, чтобы все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?
— Я бы хотел посмотреть роман, — сказал я. Я не понимал, что происходит. Я знал, что у нее есть три или четыре приятеля, которые все время к ней наведываются.