Амброз Бирс - Коллекция кораблекрушений
— Тэк-с, — сказал капитан, — а вам-то здесь чего угодно?
— Чего мне угодно? — переспросил пассажир, схватившись за трап. — Отплыть на этом самом корабле — вот чего мне угодно.
— Ой ли? С вашим-то толстым брюхом? — взревел капитан. — Да в вас восемнадцать стоунов[1] и ни унцией меньше, а я еще не поднял якорь. Полагаю, вы меня не принудите променять якорь на вас?
Пассажир возразил, что якорь его не заботит сам же он таков, каким его создал Господь (судя по всему, не без участия повара) и твердо намерен отплыть на этом корабле, даже если придется вместе с ним пойти на дно. Перепалка длилась долго, но, наконец, один матрос бросил пассажиру спасательный пояс, и капитан заявил: «В нем вы будете легче. Надевайте и поднимайтесь».
То был капитан Эберсаут, прежде командовавший «Ехидной», — лучший из моряков, которые когда-либо сидели на гакаборту, углубившись в роман-трилогию. К литературе он питал страсть совершенно беспрецедентную — выходя в плавание, непременно запасался столькими связками романов, что для груза места не оставалось. В трюме лежали романы, в твиндеке — романы, в кают-компании — романы, и на койках в пассажирских каютах — опять же романы.
«Верблюд», спроектированный и построенный его владельцем, архитектором из Сити, имел с морским судном не больше сходства, чем Ноев ковчег. У него были карнизы, эркеры и веранда, а на уровне ватерлинии — двери с дверными молотками и звонками для слуг. Корабелы даже тщетно попытались соорудить приямок[2]. На верхней палубе возвышался пассажирский салон с черепичной крышей — этому-то сооружению, неотличимому от горба, судно и было обязано своим именем. Прежде чем переключиться на кораблестроение, архитектор воздвиг несколько церквей — одна из них, храм Святой Стагнации в Чертдери, и поныне используется как пивоварня. В религиозном экстазе он снабдил «Верблюда» трансептом[3], но был вынужден разобрать его, когда оказалось, что судно больше не способно рассекать волны. Это ослабило прочность корпуса в миделе[4]. Грот-мачта, не лишенная сходства со шпилем, была увенчана флюгером в виде петуха. С этого шпиля открывался один из прекраснейших в Англии видов.
Таков был «Верблюд», когда я поступил на него в 1864 году, дабы участвовать в исследовательской экспедиции с целью открытия Южного полюса. Экспедиция эта осуществлялась под попечительством Королевского Общества Восстановления Справедливости. Общее собрание членов сей полезнейшей ассоциации постановило, что предрасположенность ученых к изучению Северного полюса — возмутительная несправедливость, ибо оба полюса равно заслуживают внимания что Природа явила свое неодобрение, покарав сэра Джона Фрэнклина[5] и других путешественников, следовавших по его стопам что поход следует предпринять в знак протеста против предвзятости и что, наконец, само Королевское Общество снимает с себя всякую ответственность за это предприятие и сопряженные с ним расходы, но любой из его членов вправе внести свою лепту в подготовку экспедиции, буде он достаточно глуп. Как и следовало ожидать, глупцов в Обществе не нашлось. «Верблюд» просто сорвался со швартовов как-то раз, когда я случайно находился на борту, и, влекомый течением, вышел из гавани и сам собой взял курс на зюйд, напутствуемый проклятиями всех, кто хорошо знал свое судно и сожалел о невозможности сойти на берег. Через два месяца мы пересекли экватор, и зной сделался невыносим.
Внезапно мы попали в штиль. До трех часов пополудни дул отличный бриз, и корабль делал целых два узла, но вдруг паруса надулись в обратную сторону за счет двигавшей кораблем инерции, а затем безжизненно обвисли, точно фалды фрака. «Верблюд» не просто замер на месте, но еще и начал слегка пятиться в сторону Англии. Наш боцман, Старина Бен, заметил, что за всю свою жизнь лишь единожды наблюдал столь мертвый штиль — а именно, когда раскаявшийся матрос Джек Проповедник, наставляя паству в церкви Святой Марии Морской, вошел в раж и вскричал: «Архангел Михаил ужо попотчует дракона линьками, крюйс-бом-брам-стеньгу ему в глотку!»
В этом бедственном положении мы пробыли чуть ли не год. Наконец, потеряв терпение, экипаж поручил мне отыскать капитана и выяснить, нельзя ли чего предпринять. Я нашел его в укромном, заросшем паутиной углу твиндека с книгой в руках. С одного боку подле него лежали три связки сочинений Уйды с только что перерезанными бечевками, а с другой громоздилась, угрожая похоронить капитана под собой, гора творений мисс М. Э. Брэддон[6]. Уйду он дочитал, а к мисс Брэддон только собирался приступить. Судя по его лицу, за то время, пока мы не виделись, он сильно переменился.
— Капитан Эберсаут, — проговорил я, встав на цыпочки, чтобы заглянуть за нижний отрог мисс Брэддон, — не будете ли вы так любезны сообщить мне, долго ли еще это будет продолжаться?
— Ей-богу, сам не знаю, — отвечал он, не отрывая взгляда от страницы. — Наверное, примерно в середине книги они помирятся. Тем временем у старика Пондронуммуса придут в негодность верхние реи, и он вздумает баллотироваться в палату общин от Подзаборо, а молодой Моншюр де Обожрюр получит в наследство миллион. И тогда, если гордая красавица Анджелика не сменит галс и не пойдет по жизни в его кильватере, а этому прохвосту-баржевику Смазлитаззу не подсыплет в ром яду, значит, я ни рожна не знаю о течениях и мелях человеческой души.
Я же не мог смотреть на вещи столь оптимистично и понуро вернулся на палубу. Но не успел я высунуть голову из люка, как заметил, что судно движется — чуть ли не летит!
На борту у нас имелись бык и голландец. Бык был прикован цепью к фок-мачте, голландец же пользовался куда большей свободой — его запирали лишь на ночь. Бык с голландцем давно враждовали между собой. Причинами их неутихающей распри были любовь голландца к молоку и свойственное быку обостренное чувство собственного достоинства в подробности недоразумения, с которого все началось, я предпочту не вдаваться, дабы не наскучить читателю. И вот, воспользовавшись тем, что его недруг предался послеполуденной сиесте, голландец кое-как прокрался мимо него и забрался на бушприт, чтобы половить рыбу. Проснувшись, зверь застиг своего заклятого неприятеля за этим приятным времяпровождением. Тогда бык опустил голову, уперся задними ногами в мачту и взял курс на обидчика. Цепь натянулась до отказа. Она была прочна, мачта — тоже, и «Верблюд», как сказал бы Байрон, «по волнам понесся как живой и все стихии звать готов на бой».
После этого мы больше уже не отпускали голландца с бушприта, и наш дряхлый «Верблюд» шел быстрее, чем доводилось ему ходить даже при самом благоприятном ветре. Держали мы прямо на зюйд.
Провианта нам давно уже не хватало, особенно мяса. Ни быком, ни голландцем пожертвовать было нельзя, а корабельный плотник, коего принято брать в плавание на черный день для утоления голода, был худ, как щепка. Рыба не клевала. Почти весь бегучий такелаж догнали и сварили из него лапшу все кожаное, не исключая и наших сапог, пошло на омлеты из пакли и смолы состряпали съедобный салат. Паруса покинули сей мир под видом слоеных пирогов. В потенциальном меню осталось всего два блюда: мы могли либо съесть друг друга, как полагается по морскому этикету, либо взяться за романы капитана Эберсаута. Выбор, леденящий кровь, — но все лучше, чем никакого выбора. Не думаю, что голодающим морякам судьба часто дарит целый трюм превосходных книг, написанных в самом сладостном стиле и дающих читателю пищу для ума и сердца, а критику — насущный хлеб с маслом.
Итак, мы набросились на литературу. Тех романов, которыми капитан пренебрег, хватило на полгода, ибо по большей части они были трудноудобоваримы. Когда же их запас истощился — естественно, какую-то часть пришлось уделить голландцу и быку — мы встали за спиной капитана, выхватывая книгу за книгой из его рук, едва он их дочитывал. Иногда, когда мы вконец изнемогали от голода, он перескакивал через целую страницу рассуждений о морали или кусок описания природы и непременно, едва начинал предугадывать развязку — обычно на середине второго тома — без сожаления вручал нам роман.
Этот рацион не причинял нам вреда, но оказывал прелюбопытное действие. В физическом отношении он поддерживал в нас силы в умственном — просвещал а в нравственном — лишь самую чуточку портил по сравнению с тем, каковы мы были прежде. Мы изъяснялись так, как живые люди не говорят. Острили изощренно, но беззубо. Как в поединке на шпагах, разыгрываемом на театральной сцене, парируется всякий выпад, так и в наших разговорах всякая реплика уже содержала в себе ответ, а тот, в свою очередь, подсказывал следующую фразу. Но стоило умолкнуть на полуслове, как нить терялась: жемчужины мудрости оказывались пустотелыми обманками из воска.