Эрнст Августин - Хорошие деньги
Но, может, внутри будет просторнее, в надежде подумал я, лучше, как-то иначе освещено?
Рядом с входной дверью была табличка с кнопками звонков: Маузер, Хартенберг, Каланке и Файнгольд. Как потом оказалось, три первые фамилии были фиктивными, я это быстро понял: никто больше в доме не жил, и провода никуда от кнопок не вели. В этом проявилась одна из странностей дяди, который изобрёл много и других ходов для отвода глаз, — позже я остановлюсь на каждом из них в отдельности.
Итак, дом из трёх этажей был населён одним лишь дядей. Кроме того, был ещё подвальный этаж и чердачный, и попасть туда было не просто, только через потайные ходы. Итого, пять этажей, если быть точным, соединенных непропорционально большой лестничной клеткой (той самой).
Я ступил в атриум, вымощенный звёздчатыми плитками, взглянул вверх на звёздчатый потолок из голубого и зелёного стекла и подумал: богато! Мрачно, несоразмерно и богато. Навскидку — стоимостью в миллион-другой. И что же потом оказалось? Никак не хотелось верить, но это не стоило ровным счётом ничего. Как мне объяснили в управлении недвижимости, весь дом по самую крышу был заложен и перезаложен в ипотеках, к тому же в одной такой, которая сама возмещает проценты, так называемая процентная ипотека, так что в конечном итоге получается полный нуль.
Непросто поверить — при таком-то объекте: Гудрун-штрасе, семнадцать, выгодное местоположение, три с половиной ванных комнаты (в полуподвале ещё одна), собственный двор с разросшимися старыми деревьями, стартовая цена три миллиона — и это ещё самое малое, на мой взгляд. Непросто поверить, но старик, видимо, обвёл вокруг пальца не только меня, но и банки, да и вообще весь институт ипотек. Одно письменное завещание опиралось, так сказать, на предыдущее, то в свою очередь тоже на предыдущее, а в конечном счёте оставались одни долги? Четыре миллиона долгов?
Сегодня чёрный день, наичернейший. В первой половине дня состоялось погребение дяди Августина. Всё прошло довольно благородно и уединённо, на Западном кладбище. В изголовье лежал букет тёмных роз; в ритуальном зале кроме меня присутствовал ещё один-единственный траурный гость. Вернее, гостья. Одна-единственная дама, она стояла в глубине зала, без рыданий и всхлипываний; правда, регулярно подносила к глазам платочек и промокала невидимые слёзы.
Когда гроб начал опускаться вниз, у меня вдруг возникло навязчивое желание подскочить и как-то воспрепятствовать безвозвратному исчезновению тех подробных указаний, которые жемчужным шрифтом были вытатуированы на его предплечье и которым суждено было сгореть вместе с розами и великолепным деревянным гробом.
Позднее я узнал, что всё уже было заранее оплачено, даже серая гранитная плита с надписью:
Августин Файнгольд mos ereИменно так и было написано. Не думаю, чтобы кто-то знал, что это значит, но выгравировали в точности, как было велено. Ну и ладно.
И вот я сижу в его рабочем кабинете, обшитом дорогими панелями красного дерева. Я пытаюсь разобраться в нагромождении бумаг и документов. При этом я напоминаю себе человека, который силится разглядеть что-то сквозь тонированное стекло. Ведь я ничего не понимаю во всём этом бухгалтерском сведении концов с концами, в этих нулевых балансах и фиктивных конечных значениях, оставленных мне дядей.
Разве что через год-два или через пять лет где-то в потайных ящиках, между строк двойной бухгалтерии, которая велась в течение полувека, обнаружится каких-нибудь восемь с половиной миллионов швейцарских франков. Как знать.
Вначале шла масса актов, сертификатов и стоимостных документов; все они выглядели очень весомо, очень серьёзно, иные были просто загляденье: напечатанные в цвете, с качеством денежных купюр — с волнистыми линиями, даже с водяными знаками во всю ширину листа. Целые серии таких бумаг. Прошитых и тщательно пронумерованных.
Тем не менее я не мог отделаться от ощущения, что это, скорее, напоминает коллекцию, любительское собрание документов, ничего не стоящих сами по себе и сохраняемых просто ради оттисков на них — каких-нибудь портретов патриархов или дымящихся заводских труб. И вид у этих документов был такой же старинный.
Второе зловещее скопление состояло вообще только из счетов и квитанций. Сплошной бумажный мусор, банковские выписки на желтоватых, розовых, голубых листах, собранные поквартально, погодно, подебетно и покредитно, задом наперёд и спереди назад. И сколько! Я натыкался на даты вплоть до 1961 года, нет, вот даже 1.06.58. И всё это подшито как неисполненное. Что, может, я должен это исполнить теперь? Открытое и закрытое, кредит и дебет, а какая разница между «валютным счётом» и выплатой «против валюты»? Активы с шестью нулями на Азорах необнаружимы. Coll your financial advisor today — yours truly Citybank Vienna.
Клянусь, что моему племяннику, если таковой у меня когда-нибудь будет, после моей кончины я оставлю точно такие же трудности, и именно по-английски, в этом я клянусь.
Потому что третья груда бумаг — ещё грознее. Как я понимаю, мой дядя заказал себе этот стол размером с лодку — даже знать не хочу, во сколько он ему обошёлся, и уже молчу о том, какая это безвкусица, — только для того, чтобы набить его двумя тоннами исписанной бумаги. Исписанной им самим, собственноручно! Я не преувеличиваю, здесь по меньшей мере тонна, это явно дядин округлый почерк — и всё карандашом. Боже мой!
Да тут как минимум двадцать, если не больше, романов, или черновиков романов, или как это ещё называется, каждый толщиной страниц этак в тысячу, причём две трети зачёркнуто. Так и хочется сказать: и слава Богу, что зачёркнуто.
Вскоре я замечаю, что каждое произведение представлено ещё и в нескольких вариантах, тоже по большей части перечёркнутых. Листы дневника, ага, был дневник, это даже интересно. Но ценного, по-настоящему ценного, здесь ничего нет. «Хорошие деньги», повествование Августина Файнголъда— это никакие не деньги, а всего лишь четыреста страниц рукописи. Даже если исключить вычеркнутое, то оставшееся вряд ли можно рассматривать как деньги, к тому же ещё и хорошие.
Речь в этом повествовании идёт о бедном юноше, который сам делает себе деньги, — я поймал себя на том, что начал вчитываться.
У меня есть представление о том, что такое писатель. Писатель, например, Томас Манн. Генрих Манн тоже. Фейхтвангер и Фаллада. Естественно, это великие писатели. Но то, как мой дядя изобразил этого бедного мальчишку, этого сорванца, который исключительно ради игры однажды собственноручно изготовил свинцовый талер, сидя в своей землянке прошлого века, — не так уж и плохо это сделано, на мой взгляд.
Я не прочитал всю рукопись, только полистал, но то, как мальчишка набирал силу, становился всё богаче и богаче, как он постепенно переработал всю свинцовую крышу церкви и тем самым навлёк на себя проклятие, которое всё же не осуществилось, потому что он в конце концов сделал для церкви кровлю из чистого серебра — подумать только! — это хоть и патетично, немного неуклюже, может быть, и любительски, но я тем не менее просидел над этой рукописью полдня.
Нет, единственно ценный объект, если к нему вообще применимо слово «ценный», стоит прямо передо мной на письменном столе. Прямо у меня перед носом, только почему-то я до сих пор его не замечал: маленькая резная фигурка из слоновой кости, изображающая старика, согнувшегося под тяжестью перевязанного тюка. Видимо, китайская или японская, что-то вроде того, во всяком случае тонкая работа, и вид у этой фигурки очень дорогой, уж точно из слоновой кости, это могу определить даже я. И когда я озирался в поисках лупы, чтобы рассмотреть объект подробнее, то заметил, так сказать, краешком глаза, что фигурка стоит на почтовом конверте.
Это было символично.
Удивительно, что до сих пор я этот конверт не замечал. Он лежал на столе прямо у меня перед носом. Я готов был предположить, что какая-то невидимая рука подсунула мне это письмо в последний момент. Или, если пойти ещё дальше: как будто бы дядя нарочно положил его на самом виду, специально, чтобы я его не заметил. Вот это, пожалуй, самое вероятное, наивероятнейшее. Потому что написано в письме было следующее:
Дорогой племянник,
это говорит твой дядя Августин. (Говорит с того света.) Когда ты найдёшь это письмо — возможно, не сразу, а с большим опозданием, потому что оно лежит на самом виду, — ты не только унаследуешь колоссальное, по твоим меркам, состояние, но и будешь вынужден проделать громадную работу, чтобы разыскать это состояние. С этим я могу тебя только поздравить. (Наверное, он имеет в виду первое, хотя я не вполне уверен.) Я не могу утверждать, что чрезмерно любил тебя, но всё же родственные чувства — весьма далёкие от ненависти — питал, и в достаточной степени, чтобы вывести тебя на большую кучу денег. Вот тут и начинаются мои тревоги и заботы — касательно этой кучи: как бы она не попала в чужие руки. Поэтому тебе в твоих поисках придётся довольствоваться намёками.