Андрей Астанин - Песни улетающих лун
— Господи, что же это… Господи, Господи, Господи…
— Маня, Маня!… Господи…
В стекло забарабанили часто и сильно.
— Ктой-то? — Мария Тасевич, в одной сорочке, подбежала к окну, с удивлением узнала соседку. Муж Марии, Супрон, уже стоял за спиной жены.
— Клава, да что с тобой? — Мария отворила окно — Что случилось-то?
Высатинская задыхалась, глаза ее были широко раскрыты:
— Маня, Господи, там!… Там, у меня в доме, Господи!!!
— Что, что там?! — не на шутку испуганная, закричала Мария.
Клавдия вдруг оборвала свои всхлипыванья на полуслове. Зевнув, одной рукой она схватилась за сердце, бессильно скользя по стене другой, сползла на землю.
— Царица Небесная! — Мария схватила с табурета халат, на ходу застегиваясь, выскочила во двор. Супрон с топором в руке кинулся следом; не останавливаясь, побежал к дому соседки.
Клавдия лежала спиной в крапиве и смотрела на небо. Она была мертва. Луны уже не было. Над просыпающимся местечком висел самолетный гул.
Минут через десять вернулся раздосадованный Супрон: он не нашел в доме Клавдии ничего, что могло бы ее напугать.
А днем по радио объявили, что началась война.
Глава вторая. Книга
В конце июля Супрон Тасевич выехал из местечка в соседние Паляны: надо было навестить родню, произвести кое-какой обмен да договориться еще о продаже куму молоденького, лишь месяц назад явившегося на белый свет теленка.
Возвращался Супрон под вечер. Широкое, с развалинами литовского замка на горизонте, поле кончилось, и телега, слегка подпрыгивая на колдобинах, пошла вверх, вдоль зеленеющих густо с обеих сторон деревьев. Старая чалая кобылка Супрона неторопливо разбрасывала по дороге цокот и вместе с хозяином наслаждалась сейчас невообразимыми запахами июльского леса. На краю дороги пили из колеи воду крохотные воробьи, где-то в лесной чащобе радостно квохтал дрозд, предсказывала кому-то судьбу невидимая кукушка.
Супрон уже начал было дремать под мерный цокот кобылки и скрип колес, когда из показавшегося впереди осинника вышел бородатый мужчина с чуть раскосыми по-монгольски глазами; махнув просяще рукой, направился к остановившейся телеге.
— Что, отец, до местечка не подвезешь?
Супрон помолчал, неодобрительно разглядывая бородатого. Ответил с явной неохотой:
— Ну что ж, садись, если ты добрый человек, — и, не дожидаясь, раздраженно дернул поводья.
Бородатый запрыгнул на покатившуюся телегу. Устроившись поудобней, порылся за пазухой и, шлепнув Супрона по спине, протянул открытую пачку “Казбека”.
— Благодарствуем, — обрадовался старик. Прикуривая, сказал подобревшим голосом: — Что-то мне лицо ваше знакомо, где-то вроде видел, а где — не припомню.
— Путаешь ты чего-то, — не очень дружелюбно ответил на это бородатый.
— Нет, не путаю. Где-то точно видел… Вы часом на акапоньской водокачке, у Шарцева, не работали?
— Путаешь ты, старик, — настойчивее и злее повторил незнакомец.
— А может, и путаю.
Телега, покачиваясь, поднималась на холм; напуганные ее скрипом, с калины вспорхнули один за другим пять или шесть воробьев; меж поредевших осин ударило прохладными струями клонящееся к закату солнце.
Незнакомец помолчал, щелчком отбросил и до половины недокуренную папиросу. Разглядывая с интересом свои постукивающие по коленке пальцы, спросил:
— А что, немцев-то у вас много в местечке?
— Да нет у нас никаких немцев, — засмеялся Супрон.
— Как это “нет”?
— А вот так. В июне пришли, Степку Малюго властью поставили, он у нас в лавке работал, может, вы его знаете. И всё, поминай как звали. Да еще неделю назад приезжали: всех евреев, какие вверху, за школой, вниз переселили, да с Палян перевезли ихнего брата, а православных, значит, кто внизу жил, наверх, в еврейские дома. Вот так и пришлось нам на старости лет в чужую хату перебираться, — ни гумна своего, ни клуни… Степка говорит, правда, временно это, потерпите, евреев, мол, скоро в Польшу всех повезут: немцы на них сильно обижены… Шейнис вот наш, главный еврей, — добавил старик задумчиво, — в Москве где-то шляется, а семья — здесь: бабка, две дочки да сын. Если немцы узнают, не сладко им будет.
— Что же, — спросил бородатый, — и этот ваш Степка еще не стукнул?
— Да как тебе сказать, мил человек? Стукнет рано или поздно, а только пока руки вроде как не дошли. А я думаю, Шейниса просто боится. Немцы-то что, сегодня есть, завтра — нет, а Шейнис, тот по головке не погладит. Он у нас столько народу погубил, страсть! Про отца Антония, батюшку акапоньского, который повесился, слышали? Говорят, это ему Шейнис собственноручно на шее веревочку затянул. И то я думаю: не мог же священник сам на себя руки наложить…
Тут Супрон полуразвернулся на своем сиденье и, снова переходя на “вы”, спросил ласковым голосом:
— Вы меня, извиняюсь, еще папироской не угостите? Я ить такой роскоши сто лет в зубах не держал, все самокрутки.
Бородатый молча протянул две папиросы и зажигалку.
— Да, — с наслаждением закуривая, продолжал словоохотливый дед, — наломали дров, что там и говорить. У Шейниса еще в гражданскую войну сын калекой родился, ходить не может, — а уж Яков и тогда добротой не отличался. В те времена его уже, как огня, боялись. У нас потом поляки многие к Пилсудскому от него сбежали: граница-то тогда была — вот она… А лет пятнадцать назад, когда его жена померла, вообще он на человека перестал быть похожим. Жена-то, Геня, красивая была; говорят, любил он ее сильно. А дочка его младшая — вылитая мать. Старшая — та в отца, вот в девках и сидит, уж ей около тридцати, я прикидываю. Младшая в девках не засидится, это уж мне поверьте…
Телега, поскрипывая, катилась все веселее по спускающемуся к домам шляху.
— Что, батя, а твоя-то старуха жива-здорова? — спросил неожиданно незнакомец.
— Жива-то, слава Богу, жива, а вот насчет “здорова”… А чего это ты пехом собрался, я ж тебя могу прям до церкви довезти? — воскликнул Супрон, видя, что бородатый спрыгнул с телеги и теперь левой рукой держится за оглоблю, а правую сунул в карман жилетика. — Слушай, а я тебя точно где-то видел, вот только не могу…
Старик замолчал, потому что бородатый вытащил из кармана и приставил к его щеке пистолет.
— Вот что, сморчок вонючий. Если хоть кому пикнешь слово, и ты, и твоя малпа старая пуль наглотаетесь. Понял?
— Понял, понял, — поспешно согласился Супрон.
Бородатый засунул оружье обратно, быстро зашагал вниз, через кусты краснотала, сокращая дорогу к тому месту, где лес обрывается, проваливаясь в Волчьи Овраги — длинный, красный от шиповника лог, расползшийся до старого, заросшего побуревшей крапивой еврейского кладбища.
А старик минуты две сидел, не шевелясь; потом, часто оглядываясь, погнал лошадь по шляху. Он уже вспомнил: этот заросший бородой человек с раскосыми по-монгольски глазами — следователь из Борисова Степунов, собутыльник и лучший друг чекиста Шейниса, не менее Якова известный округе своим скверным нравом.
2Много веков назад девственный, непроходимый лес тянулся до того самого места, где у старого кладбища расползлись нынче Волчьи Овраги.
На месте же самого оврага, на полукруглой опушке, презрительно сторонясь остальных деревьев, возвышался священный дуб. С незапамятных времен вытянул он в разные стороны свои корявые руки, с незапамятных же времен поселившиеся неподалеку люди поклонялись живущему в дереве богу Пррану, самому могущественному из богов леса.
Откуда пришло в эти места племя темноволосых магорда, не помнил уже никто, лишь в старинных песнях магордских мужчин сквозь тягучие однообразные переливы мелодий проступали высокие горы, теплое бескрайнее море роняло на их подножья буруны. Потом, накануне того самого времени, когда магордскому племени суждено было навеки исчезнуть, неизвестный поэт — утаив имя, называл он себя “Толкователем Птиц”, — собрал эти древние, из уст в уста передаваемые легенды. Старые и новейшие песни, радостные гимны и горестные плачи, восхваленья Великой Матери и сказанья о рождении из Ее лона кустов и деревьев, советы душе умершего, встретившей на своем пути сонмища диких лун, заклинания от упавших звезд и убитых на охоте медведей — это и многое-многое другое составило странную, единственную оставшуюся от магорда книгу, “Книгу Толкователя Птиц”.
О том, как бежавшее от неизвестных напастей племя обосновалось здесь, в полунощных землях будущей Белоруссии, сохранилась в “Книге” печальная, замысловатыми магордскими знаками переданная история.
Ветхие, изъеденные червями, сколотые дощечки. В каждой дощечке — отверстие; через отверстия протянут кожаный шнур, скрепляющий пихтовые страницы; по страницам бегут, вдавлены острым стило, тонкие палочки — темные, забытые письмена давно погибшего племени…