Денис Гуцко - Домик в Армагеддоне
– Честной отец, позвольте.
– Тебе, Фима, лучше бы сейчас помолчать, – мягко, но категорично перебил его отец Михаил. – Уж поверь моему слову, не делай себе хуже.
– Позвольте.
Фима поднялся с места, ступил в проход между парт. Отец Михаил показал рукой: что ж, говори. И как-то по-мужицки, враскорячку, уселся на свой скрипучий стул с высокой спинкой.
Обычно тот, кто хотел высказаться перед Стягом, становился к нему лицом. Но отец Михаил не вызвал, и Фима остался на своем месте.
– Батюшка, мы совершили проступок, – начал Фима. – Выступили без благословения.
Я виноват. Убеждал всех, что вы нас поддержите. Но, владыко, что нам было делать?
Смотреть, как часовню по бревну разберут и увезут с глаз долой? Нас ведь учили:
Святой Воин впереди вас. А тут… У нас под носом, – Фима начал сбиваться: хотелось выплеснуть все сразу, пока не остановили. – Разберут и поставят за оврагом, там через поле как раз свалка, – Фима почувствовал жар, кровь зажурчала в висках. – Мы справимся, благословите нас.
– Ах ты! Не стану даже слушать, – дрогнувшим от гнева голосом сказал отец Михаил.
– И как только додумался?! – Будто оценивая, понимает ли Фима, о чем идет речь, отец Михаил всмотрелся в его лицо. – Возглавить мне предлагаешь?! – и отвернулся к окну. Сказал громче, но гораздо спокойней: – Сколько раз говорил им: больше вам нужно церковных часов, больше. Вот, пожалуйста! Батюшки-святы, вы кем себя возомнили?
– Стяжниками, – еле слышно выдавил Фима.
Отец Михаил промолчал. Услышал, скорей всего, но промолчал.
Дневальные начали мыть коридор. Прошлепали за дверью босые ноги, забулькала отжатая с тряпки вода, чавкнув, стукнула в дощатый пол швабра. Фима вздрогнул, как от озноба. Давящее болезненное чувство вошло в него с этими звуками.
В коридоре кричали:
– Воду!
– Несу, несу! Напор слабый.
Швабра чавкала, каждый раз чуть дальше от двери. Внешне жизнь в Стяге шла обычной чередой: в полдень дневальные начинали мыть полы. Только внешне… Внешнее отслаивалось от сути, как переваренное мясо от кости.
Отец Михаил сказал:
– Я вижу, Ефим, большую гордыню в тебе. Вы поступили как тщеславные людишки, которым очень хотелось стать героями. Выглядеть героями.
– Нет, мы…
– Не перечь, пожалуйста.
Приподнятый над столом палец: молчи и слушай.
– Как вы настоятеля, отца Антония, выставили? Как он выглядит после вашей выходки?
Плохо выглядит, чего уж там. Сам не встал на защиту вверенного. Как он тут может выглядеть?
– Часовню всего лишь переносят. Это… это можно, понимаешь ты или нет? Перенесут, освятят заново. Проведут к ней асфальтовую дорогу. Да что ж это такое! Епархия перенос одобрила, понятно вам?! Слов не хватает!
– Мы…
– Что – мы? Вы… Господи Вседержитель, даже говорить об этом дико. Дико даже говорить. Как же вы дерзаете лезть туда, куда вам никак не положено? Больше того – против воли духовенства!
Фима больно укусил себя за нижнюю губу – чтобы хоть как-то сохранить благочинность.
Шел сюда вслепую, не понимая совершенно, куда и зачем. Душа ныла, искала уюта.
Папаша звал к себе, в свою новую семью. И Фима даже пожил у них два дня. Сводная сестра Надя, почти его ровесница, оказалась девушкой норовистой, но открытой и веселой. Пожалуй, была она даже доброй. Посматривала на Фиму украдкой, как на диковинного зверька, которого нужно бы приласкать, да боязно. Мачеха Света говорила ему “Фимочка”, спрашивала, на какой подушке ему лучше спать – побольше или поменьше, какой ему чай – совсем горячий или попрохладней. Ни с чем серьезным не лезла. Свозила его на могилки к маме и к бабе Насте. Ждала в сторонке.
И все же на третий день, за завтраком, Фима понял, что это невозможно – жить с ними. Физически неразрешимо. Как ходить по потолку, как быть одновременно в двух местах: не-воз-мож-но.
Детство было скучным. Пустым и плоским как не раскрашенные раскраски. Одежка залатанная, невкусная еда – и тесные, по рукам и ногам опутывающие вечера подле бабушки. Спасался книгами: домашняя библиотека была большая. Наполовину – книги из бабы-Настиной юности, наполовину – папашкины. В старших классах в районную библиотеку ходил, просиживал выходные в читальном зале. К концу школы, правда, книги начали раздражать. Надоело переживать чужое. Разве что про войну все еще мог читать.
Да, детство было скучным.
Баба Настя любила его, конечно. Любви ее в памяти хранилось много. И молчаливой нежности. И двужильной заботы. Только почему-то не взошло ничего в ответ на эту любовь. Ничего, чем можно было бы жизнь раскрасить.
Баба Настя героически растила Фиму на пенсию – и с возрастом чувство благодарности к ней так разбухло в его сердце, что начало тяготить. И стало еще скучнее. Так скучно, что порой, стоя с бабой Настей в церкви, он, смущаясь, принимался просить о непростительных глупостях. Чтобы наткнуться ему по дороге из школы на толстую пачку денег – и чтобы они с бабой Настей могли куда-нибудь поехать, далеко куда-нибудь, в красивое солнечное место, где будет море, и белые корабли на горизонте, и песок, и люди красивые, загорелые…
Теперь, останься Фима в папашкиной семье, море с кораблями было бы, наверное, вполне достижимо. Но все это оказалось уже совсем ненужным.
Фима понял: от новой взрослой пустоты, которая грянула после смерти бабы Насти, ему не спастись, поселившись приемышем в этой семье. Потому что не хватит.
Потому что не заполнят столько пустоты новая одежда и вкусные обеды – и это осторожное “Фимочка”, произносимое посторонней, приручающей его теткой. Все дни, проведенные в доме отца, Фима переживал раздражающее состояние внутренней неопрятности, ложью потел противно. Останься он там – ради сытости, как дворняга какая – и пришлось бы всю жизнь отзываться на “Фимочку”, отрабатывать, делать стойку.
Долго не искал. Вспомнил мелькавшие в телевизоре репортажи о стяжниках, сходил в библиотечный интернет-зал, просмотрел сайт. Дохнуло чистотой и силой.
Православное дело впервые предстало перед ним во всем своем неоспоримом великолепии. Не искать, поскуливая, своего уголка – с куском мутного обывательского солнца, с куском обывательской правды, трусливой и затхлой, – а жить во всю ширь, чтобы место твое было – вся твоя страна, которая с твоей помощью наполнится солнцем настоящим, немеркнущим, и настоящей всепобеждающей правдой…
Подумал устало: кажется, нашел.
Его приняли на испытательный срок в Любореченское отделение: лекции, разные несложные задания – то заболевшему батюшке лекарства отнести, то цемент в строящейся церкви разгрузить. Стал через сутки ночевать в помещении Стяга – сторожил. Заодно прятался от папаши, донимавшего настойчивыми приглашениями жить у него, мучительными для обоих слезами раскаяния, дурацкими сумками с едой, которые оставлял у соседей, если Фима не открывал ему дверь. Фима ждал, когда тот заговорит с ним о бабы-Настиной квартире: наверняка ведь какие-то документы нужно было оформлять. Наследство и все такое. Но папаша молчал.
По окончании испытательного срока Фиму вместе с двумя десятками таких же кандидатов из Южного округа привезли в Москву, в Центр. Там-то он все сразу и понял. И не от чьих-то мудреных речей – не было никаких речей. Но как только ступил на эту территорию, сразу сказал себе: мое.
Закончилось душное детство. Перевернулись песочные часы.
По двору бывшей гостиницы “Дом туриста” – вывеску молчаливые, с интересом поглядывающие за ворота грузчики только что запихали в открытую “Газель” – огибая пестрые прямоугольные клумбы, колонной по два бежали голые по пояс стяжники. Фима невольно остановился, чтобы рассмотреть: то были уже не кандидаты, а настоящие стяжники. У одного, заметил Фима, на шею был наброшен широкий брезентовый ремень. Когда парень обежал клумбу и развернулся к нему лицом, Фима увидел, что на ремне висит толстенный, килограммов на десять, железный крест – грубый, изъеденный ржавчиной. Парень уложил крест поперечиной в сгибы локтей, а сплетенными пальцами уперся в его макушку. Ремень оттягивал побагровевшую шею.
Смешиваясь с потом, ржавчина стекала по животу тонкими бурыми струйками. “Провинившийся”, – догадался Фима. Колонна приблизилась, и они обменялись взглядами. Никогда раньше не натыкался Фима на такой взгляд. Может быть, в кино видел – но кино не в счет. В этом взгляде сплавилось столько всего: решимость выстоять и отчаянье от тяжести испытания, страх позора и сомнение – смогу ли?
– Бочкарев! – рявкнул незнакомый человек из двери ближнего здания. – Кому тормозим? Бегом сюда!
Тот миг, когда Фима бросился к позвавшему его человеку, надолго стал для него самым сладким, самым интимным воспоминанием. Здесь – понял – ему дадут все: цель для жизни и порядок для души.
– Вперед, боец, грудиной на амбразуру!
В вестибюле, куда Фима вошел с человеком в новеньком похрустывающем камуфляже без погон и знаков в петлицах, стоял разноголосый шум. Кандидаты успели уже освоить пространство. Самые шустрые развалились в креслах, кто-то устроился на полу, другие стояли, оглядываясь по сторонам.