Меир Шалев - В доме своем в пустыне
— Нет, Рафинька, нехорошо, когда мальчик делает женскую работу.
— Я хочу пи-пи, — пробовал я зайти с другой стороны. — Можно я пойду в ваш туалет?
— Нет, Рафинька, нехорошо, когда мальчик делает пи-пи в женской уборной.
Как пять лепестков, пять этих женщин окружали мой стул, высились, как шахматные фигуры, вокруг моей колыбели, склонялись, как ивы, над тазом, где меня мыли.
— Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? — допытывались они у меня.
— Нет, — отвечал я заученно, послушно и с готовностью. — Нет, я не знаю.
Даже сейчас — а тебе уже пятьдесят два, твержу я себе снова и снова, и ты самый старый из всех мужчин, что жили и живут еще в твоем роду, — даже сейчас они время от времени навещают меня в доме моем, в пустыне. Они привозят мне свои разносолы, они проверяют, хорошо ли я выгляжу, в порядке ли мои десны и чисто ли в моих шкафах, они делают мне замечания и интересуются всеми моими делами. И мне не раз бывает нужна их хорошая память, особенно твоя память, сестричка, как и ты сама нужна мне — якорем и зеркалом, компасом и мишенью: чтобы выжить, чтобы отыскать пути, чтобы рассказать самому себе эту историю, которую приспело наконец рассказать, пока я не умер тоже.
«Почему ты от нас ушел, Рафауль?»
«Когда ты вернешься?»
«Так плохо тебе было с нами?»
В моей пустыне есть место, откуда глазу открывается огромный простор, на первый взгляд — монотонно однообразный, но, если присмотреться, весь исполосованный шрамами неприметных глубоких расщелин, и в тенях его таятся подвохи, а среди скал скрыты сокровища, и горячий воздух дрожит над ним в переливах иллюзий. Так и ты, сестричка: слова ты помнишь, секреты ты знаешь, но тропы пальцев на моей коже? Овечьи следы моей любви? Иссохшие колодцы? Осыпавшиеся утесы моего гнева?
ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ
Историю моей жизни, как и жизни любого человека, можно начать с тысячи разных мгновений и в сотнях различных мест:
С момента моего рождения в Иерусалиме — если вести ее просто и прямо, как одну из тех водоводных труб, за которыми я надзираю в пустыне.
Со дня моей женитьбы на Роне (твоей бывшей жене, твоей нынешней возлюбленной, твоей будущей беде, это я тоже твержу себе снова и снова) в доме ее родителей в Хайфе, в тени двух сросшихся вершинами сосен, — если вести ее маршрутом глубоких скважин и ножевых ран.
Со дня моей смерти в этой пустыне — она вскоре наступит, эта смерть, нет сомнений, даже если замешкалась немного, — если вести ее обратным ходом, пятясь в прошлое безглазым затылком, испуганными ногами.
Так или иначе, моя жизнь, как и жизнь любого человека, куда проще ее сюжета. Начну, например, с первой встречи наших родителей.
Наша Мать приехала в Иерусалим из мошавы[3] Киннерет и поступила в учительскую семинарию имени Давида Елина[4]. А Отец, который погиб несколько лет спустя во время маневров, раздавленный гусеницами танка на ночной стоянке своего резервного батальона, приехал из Тель-Авива и учился на медицинском факультете университета, что на Сторожевой горе[5]. Как просты они, эти начала: лишь напряжение крыльев перед полетом. Лишь дрожащий намек перед раскрытием тайны. Мгновенный проблеск перед взмахом косы и хлынувшей кровью.
И как запутаны продолжения: каждый год, в день памяти Отца («Почему это день памяти устраивают только умершим? — спросила ты однажды. — Давайте устроим день памяти Рафауля, пока он еще жив, пусть привыкает»), — каждый год в этот день Мать непременно вспоминает их первую встречу. И поскольку она нередко думает и вспоминает вслух — точно так же, как вслух читает свои книги, — мы снова и снова удостаиваемся возможности услышать и повторить знакомые наизусть детали. А поскольку ее стареющая память, подобно заброшенной тропке, меняется с каждым годом — старые следы зарастают, и новые стебли встают над пылью, — мы удостаиваемся также возможности припомнить с ее помощью то, чего не было, и забыть вместе с нею о том, что когда-то было и чего давно уже нет.
То был холодный и прозрачный зимний день. Отец в большой спешке вышел из книжной лавки «Игарта» («Сегодня это книжный магазин "Ярден"», — в очередной раз сообщает Мать всем жаждущим сориентироваться поточнее) — и тут же увидел ее. Она стояла под большим кипарисом на площади Сиона[6] («Сегодня там эвкалипт», — в очередной раз снисходительно напоминает ей моя язва-сестричка) и читала только что купленную книгу, восторгаясь тем, как складно соединяются между собою слова, и наслаждаясь близостью могучего дерева, тень и запах которого напоминали ей родительский дом в мошаве Киннерет. Сегодня уже не учуять запах того эвкалипта, что на месте тогдашнего кипариса, — его перекрывают удушливая гарь рычащих автобусов, жаркий пот городской толпы да кислая вонь мочи и отбросов, — но «в прежние времена», как наша Мать именует времена мандата[7], это еще было возможно.
Наша Мама любит читать. В сущности, читать она любит больше всего и всегда загибает «ушки» на страничных углах вместо того, чтобы просто вложить закладку. Есть книги, которые она никак не может кончить, и тогда она говорит: «Мне неприятно бросать посредине, Рафи. Может, ты дочитаешь ее за меня? Вот, это как раз то место, где мне надоело. Продолжай с последнего ушка». Так она делала в детстве, в нашем доме в Иерусалиме, так и сегодня она привозит эти пристыженные книги с загнутыми ушами ко мне домой, и я дочитываю их здесь, в пустыне.
Ее отец, Дедушка Рафаэль, — ему было тридцать девять, когда он покончил с собой, один из самых молодых покойников в нашем роду, — научил ее буквам, еще до того, как ей исполнилось три года. Вскоре она уже научилась опознавать и выпевать все буквы до единой, и тогда Дедушка Рафаэль понавесил повсюду записки с названиями всех предметов, и инструментов, и деревьев, и живых существ, что были в их доме и во дворе, вроде: «стол», «шкаф», «ко-ро-ва», «о-тец», «кас-трю-ля», «дверь», «Ре-у-вен», «кран», «ки-па-рис».
Записка со словом «Реувен» была пришпилена к рубашке их старшего брата, «Нашего Реувена», как его называют Бабушка, и Мать, и Черная Тетя, которые всегда говорят о нем с жалостью и любовью. Его жена, тетя Иона, принесла ему в приданое целые стада рогатого скота и верховую лошадь, которая сбросила его с седла. Голова Дяди Реувена раскололась, ударившись об одну из базальтовых плит в долине ручья Явниэль, и лишь два дня спустя, когда в небе начали кружить черные точки, люди, тщетно искавшие его все это время, пошли к тому месту, над которым они кружили, и нашли там Дядино тело.
— А на Бабушку? — спросил я Черную Тетю.
— Что на Бабушку? — Черная Тетя выплюнула косточку финика, и та, пролетев по коридору, ударилась о белую стену, отскочила и присоединилась к своим многочисленным сестрам, уже густо усеявшим пол.
— На Бабушку он тоже повесил записку: «Ба-буш-ка»?
— Нет, Рафаэль, на Бабушку он повесил записку: «Ма-ма». В те времена она была только нашей мамой, а не твоей Бабушкой.
Мать была сообразительным ребенком. «Умничка моя», — называл ее Отец, и, поскольку она была как раз в правильном возрасте («Для всего на свете есть правильный возраст», — говорит Рыжая Тетя), между нею и языком сразу же завязались отношения. Буквы казались ей лицами, слова — картинками, и она больше не соглашалась слушать, как ей читают, но хотела читать сама или же сидеть рядом с читающим, смотреть на перелистываемые страницы и следить за ним в оба глаза.
«Я должна видеть слова», — говорила она каждому, кто предлагал почитать ей сказку.
В силу этой замечательной словесной памяти и обостренного чувства языка, тех двух способностей, которыми она наградила тебя, но, увы, не меня, Мать ухитрялась угадывать даже значения незнакомых ей слов.
«По их форме, — говорила она всем, кто удивлялся этому. — А вы что, разве не видите?»
«А ну-ка, напиши девочке какое-нибудь трудное слово, — бывало, обращался к гостю Дедушка Рафаэль. — Напиши такое слово, что даже взрослые с трудом понимают».
«Это что-то про лошадей», — говорила Мать, увидев слово «аллюр».
«Это где-то здесь!» — говорила она о слове «кушак», победно кладя руку на талию.
И слово «пион» она до сих пор произносит, как «пьён», потому что именно так научил ее впервые отец и именно так это врезалось в ее память.
В четыре года она уже читала вовсю, радостно и бегло, и самое большое удовольствие от этого жадного чтения получала дочь соседей, ее ровесница, по имени Рахель Шифрина, которая стала ее лучшей подругой.
— А вам? — спрашивал я Черную Тетю. — Тебе и Дяде Реувену она тоже читала?
— Нет.
— Но ведь она же ваша сестра!
— Наш Реувен был уже большой и все время занят по хозяйству, а я не хотела. Хоть я и высокая, а сказки я не люблю.
Черная Тетя видит повадки мира и обитающих в нем творений на свой особенный лад. «Я не понимаю, как такой блондин может преуспевать в математике, — сказала она однажды об одном из своих кавалеров, а о другом обмолвилась: — Хоть он и боится высоты, но прекрасно играет на скрипке».