Анатолий Азольский - Легенда о Травкине
1
В служебном коридоре аэропорта Внуково есть окошечко военного коменданта. Туда подается командировочное предписание и паспорт. Некий чин принимает документы, в полетном листе находит фамилию командированного и в паспорт его вкладывает посадочный талон на спецрейс.
Во второй половине 50-х годов спецрейсами ходили поршневые самолеты «Ил-14». На нем и прилетел на полигон только что, в Москве, принятый на работу старший инженер 5-го отдела монтажно-наладочного управления (МНУ) Вадим Алексеевич Травкин. Стоял самый жаркий месяц — август, солдаты на бочке с водой объезжали недавно посаженные деревья и поливали их. Из горластого репродуктора лились бодрые песни, с присвистом и прихлопом. Злобно поскуливали собаки. Травкин отдал свои московские документы штабной канцелярии, нашел койку в общежитии и повалился на нее. Жара, собаки, убожество военного поселения благотворно воспринимались им. Всего месяц назад уволился он с прежнего места работы, вырвался из НИИ, которое было ему тюрьмой, и спящего Травкина озаряли сны со счастливой концовкой: то он сделал подкоп под стеной, то по веревке спустился со стены и бросился наутек.
Утром выяснилось, однако, что тюремная дружина идет по следу Травкина. В штаб пришла чернящая его телефонограмма из НИИ. Запретительной силой она не обладала, но приостановить и затянуть выдачу пропуска могла.
В штабном коридоре — такое же окошечко, как и во Внукове. Чтоб увидеть, кто там, в комнате за окошечком, надо приклониться и вытянуть шею.
Вадим Алексеевич Травкин от рождения не умел изгибать позвоночник и клонить, старинно выражаясь, выю. Не переспрашивая и не уточняя, слушал он телефонную перепалку писарей, посматривая на плакат, призывающий к бдительности.
Мимо него прошел чистенький, со сверкающими пуговицами, моложавый майор. Сапоги его поблескивали. Глаза, умные и нагловатые, вмиг осмотрели Травкина. Майор кулаком трахнул по двери, вломился к галдящим писарям и зычно скомандовал:
— Васька! Кого мурыжишь? Травкин это. Три шкафа на «семерке» — все его!.. Случись что — рядом! Вызывать из Москвы не надо!.. Пропуск ему!
Он сам вручил ему пропуск. Представился:
— Стренцов Миша, опекать тебя буду... Увидишь шпиона с фотоаппаратом — звони. Не увидишь — тоже звони. Здесь, понимаешь, скучновато...
Травкин нашел начальника 5-го отдела в покосившейся хибаре. Начальник побросал грязное белье в чемодан, щелкнул замками его и сказал, что улетает в отпуск, сюда не вернется, здесь жизнь не идет, а проходит, так что бери вожжи в руки — вот папка, там план на третий квартал.
Крупные сизые мухи неподвижно висели в плотном вязком воздухе. Одинокий комар вонзился в Травкина без оповещающего жужжания.
У двадцатидевятилетнего московского инженера начиналась новая жизнь. В той, старой, был развод с женой, которой он не изменял, которой отдавал всю получку и которую вдруг разлюбил. Когда развелись, когда разъехались, то досталась ему комнатенка в коммунальной квартире, убогая, жалкая. Можно было, конечно, пойти к директору НИИ, тот расщедрился бы на комнату попросторнее и поуютнее. Но к тому времени институт, в котором он честно отработал пять лет, стал уже в тягость, в муку. Травкина не оставляло ощущение: кто-то не сводит с него глаз, чье-то длинное ухо ловит каждое произнесенное им слово. Приходилось следить за собой, стеснять себя, и Травкин узрел, что ограничен во всем! Будто признан судом недееспособным! С ним вытворяют все, что заблагорассудится начальникам. Могут послать на картошку, потащить на партсобрание или демонстрацию. Заставляют подписывать идиотские соцобязательства. На мысли его посягают!
Развернув пропуск, Вадим Алексеевич увидел на нем разные потешные фигурки, оттиснутые детским типографским набором: пионер с горном, солдатик с ружьем, Чапаев на коне. Этими значками Травкину разрешался проезд к площадкам, где работали его подчиненные, и пребывание на них, только на них.
Потекли годы, разукрашивая новые пропуски Травкина новыми фигурками. На чапаевского коня нацелилась танкетка, к ней пристроилась стреляющая пушечка, а там уж хороводом потянулось потешное войско: матрос, махающий флажками, связист с катушкой провода, пограничник с овчаркой. Человечки теснились грозной техникой, пока наконец приказом начальника полигона вместо пропуска Травкину выдали особую книжицу. Вадиму Алексеевичу разрешили бывать на всех площадках полигона, на всех огневых позициях, ему дано было право заходить в подземные галереи и ангары и разъезжать по степи, пользуясь дорожными льготами.
Михаил Михайлович Стренцов покинет полигон и станет служить около маршала Неделина, ракетного Главкома. Он переживет момент гибели маршала и свиты его в пламени и грохоте взорвавшейся ракеты. При встречах с сослуживцами и знакомыми Стренцов пускался в объяснения: «Ну, понимаешь, он сидел, а я стоял рядом, а потом пошел, отпросился в лазарет, с вечера ногой мучился, подвернул ее, хромал, оступился где-то...» С течением времени законы разговорного жанра усекли фразу до сдавленного проклятья: «Ну, оступился, ч-черт!..» Видимо, в куцые слова эти Стренцов вкладывал большой смысл, только ему понятный, потому что разительно изменился после взрыва. Уже не верткий чистюля, первый арап и прохиндей Вооруженных Сил, а вальяжный мужчина, отрастивший баки, отпустивший гриву до самых плеч, нанизавший на пальцы перстни и кольца. Себя стал называть так: экс-майор. Чем занимался — никто в точности не знал. Служить продолжал, но в форме его не видели. Написал книгу о кознях и происках и частенько жаловался: «Нет, наша цензура — не то что ваша...» Особо нравящимся ему людям совал визитную карточку с четырьмя телефонами. Любовно отращенный ноготь скользил по цифрам, Михаил Михайлович Стренцов давал пояснения: «Это — Ордынка, это — Горького, это — Лубянка, это — Гоголевский...» На словах сообщал и пятый, домашний. Ни по одному из указанных в визитке телефонов найти Стренцова не удавалось, но трубку домашнего поднимали сразу, и девчоночий голосочек звал: «Папа, тебя...»
2
В раздольной казахстанской степи Травкин и сотня инженеров его, рассованных по площадкам полигона, настраивали и сдавали военпредам радиолокационные станции обнаружения и наведения: «Амуры», «Камы», «Волги», «Доны» и прочие, ибо неисчислимы на Руси реки. Про себя, в думах своих, Травкин сравнивал станции с собаками, помогавшими охотнику находить и убивать зверя, и радиолокационные станции, одухотворенные собачьими повадками, вели себя порою странно. «Волга», к примеру, была неразвитым тупым щенком, одинаково реагирующим на любой объект в зоне видимости, одинаково громко и однообразно лающим на своего и чужого. Нервная и самолюбивая «Припять» не различала новых целей, зубами вцеплялась в наугад выбранную, и оттащить ее от случайной добычи было уже невозможно. Были станции-умницы, отлично разбиравшиеся в том, где настоящая утка, а где подсадная. Попадали на полигон и гениальные одиночки, но участь их складывалась горько, потомство они давать не могли, в серию не шли, потому что требовали особых приправ и нежного ухода, а промышленность не могла пока технологически обеспечивать того и другого. И калеки привозились в степь — плоды, зачатые в спешке каких-то дат, по пьяной лавочке дутых обещаний, несчастные детки, сработанные без любви, без страсти. Бывало, всучивали Травкину и выкидышей, упорно уверяя его, что медали, полученные родителями на выставках, гарантируют потомству долгую жизнь. Уродцев этих волочить бы на живодерню, но их везли и везли на полигон — в надежде, что, попав в собачью стаю, они научатся все-таки нюхать, смотреть и лаять, и случалось нередко, что ожидания оправдывались, чувства щенков развивались, обострялись, и уродец, торчком поставив уши-антенны, гавкал радостно, давая точные координаты цели, заливисто лаял, помогая наводить ракету. Но еще чаще случалось иное, непоправимое. Из собачьего роддома Травкину слали телеграммы, подписанные медалистами, но переубедить его было невозможно.
Сами ракеты были вне круга его обязанностей, но бортовую аппаратуру их он знал досконально, и руководители стрельб правдами и неправдами тащили Травкина с другого конца полигона на пуски экспериментальных ракет, чтоб услышать его неофициальное мнение. Был он будто посвящен в некую ракетно-радиолокационную тайну или проник в нее. Металл (станция) разговаривал с металлом (самолетом, ракетой) языком импульсов, а те отличались друг от друга крутизной фронта, длительностью, амплитудой, полярностью, то есть всем тем, чем разнится звук от звука, слово от слова. Да и Травкин, когда интересовались, кто же это посвятил его в тайну, отвечал просто: «Импульсы!»
Люди тоже общались импульсами, и Вадим Алексеевич знал, какие импульсы созвучны, кого из настройщиков посадить на «Ладоги», кого на «Амуры». Люди текли через полигон, оседая на нем, покидая его. Уже складывалось Великое Братство людей, нигде, кроме полигона, работать не желавших. Только здесь могли они жить, и нередко потому, что иного жилья у них не было. Они узнавали друг друга в переполненных аэропортах страны, на узловых станциях Сибири и Дальнего Востока — по одежде, по жаргону, по одичалости и суматошности, передавая братьям по профессии ценную информацию. Они знали, где больше платят и где меньше сволочатся. Понимали, какие станции и какие ракеты пойдут косяком, а какие застрянут в степи. Кого из писарей в штабе надо умасливать бутылкой, чтоб не с военных аэродромов улетать в Москву, а добираться до столицы длинным, кружным и приятным круизом, — такой именно отдых обеспечивали писари, шлепая на командировочное предписание штамп «спецрейс отменен».