KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Евгений Гагарин - Советский принц ; Корова

Евгений Гагарин - Советский принц ; Корова

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Евгений Гагарин, "Советский принц ; Корова" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

С тех пор как он себя помнил, жизнь его была связана с обысками, арестами, тюрьмой, ссылкой, смертью. Когда ему исполнилось 5 лет, расстреляли его отца, бывшего гвардейского офицера, и, кажется, первым его впечатлением осталось, как ночью он проснулся в своей кровати от света и движения вокруг. В комнате ходили солдаты и всё чего-то искали, а отец и мать сидели молча и им не помогали, хотя ему казалось, что солдаты ищут как раз то, что недавно перед тем прятал при нем отец. И так как его учили всегда помогать другим и, кроме того, ему стало скучно и хотелось самому искать, то — он отчетливо помнил этот момент — он подбежал к солдатам и сказал будто бы, указывая на печку: “А здесь папа тозе спьятал”. К счастью, его не поняли, ибо почти до 10 лет он лопотал очень неясно. Был у него тогда огромный блестящий ключ, которым он любил играть. То был камергерский ключ его деда, но тогда он считал — он тоже это помнил, — что то ключ от царской спальни: отец запирал царя, когда тот спал, чтобы его не украли. Солдаты ключ нашли.

— Что за ключ, — спросил один из них, — откудова будет?

— Камергерский, — отвечала мать.

— Ты мне тень не наводи, гражданка, — рассердился солдат, вероятно, не понимая ее, — отвечай, говорю тебе, от какого сундука, что украла? Он — золотой?

Мать пожала плечами, и солдаты ключ взяли, и тогда он, подбежав к ним, будто бы закричал: “Это мой ключ, не тронь, я тебя убью!” Но никто не обращал на него внимания, и он стал просить солдата дать ему поиграть с ружьем. Когда повели отца, мать резко пошатнулась, молча хватилась за сердце, закусив губы, и вдруг кинулась отцу на грудь, а тот — высокий и сильный — крестил ее, и целовал, и говорил все время: “Будь мужественна, будь мужественна!” А потом отец взял его на руки и он лопотал: “Папа, ты не бойся, когда я вырасту большой, я их убью”.

Обо всем этом он знал больше из рассказов матери, чем сам помнил, а отца он уже не видел с тех пор, но первым жизненным впечатлением смутно залегло в нем навсегда чувство обиды за мать, за отца, за себя и это сознание: когда он вырастет, он должен отомстить. Дальше помнил он один страшный, черный день. Сначала принесли мать без чувств; придя в себя, она долго билась на постели, и от страха он не мог даже плакать; приходили грустные люди, и все молча плакали — в тот день расстреляли его отца. Он совсем не помнил его внешне, разве только, как он качал его на ноге и притом оглушительно смеялся, как кололись его щеки, и, при мысли о нем, он представлял его себе всегда с гордостью, как существо высшее, храброе и сильное, вроде рыцарей Вальтер Скотта. Только царь мог еще с ним сравниться. А царя он себе представлял почти уже неземным существом и ни за что не поверил бы, что царь пил, и ел, и спал, как обыкновенный человек, и даже думы о нем он сопровождал благоговением, робостью, как молитвы к Богу.

Вскоре после того страшного дня их выселили из Москвы, и они переехали в деревню в получасе езды поездом, где много было таких, как он с матерью, чьи мужья, отцы, дети были расстреляны или высланы. И с тех пор он не помнил вообще времени — ни одного дня, чтобы кто-нибудь из их круга не сидел, чтобы не говорили о тюрьме, когда не нужно было бы носить передачу и мать не бегала бы куда-нибудь хлопотать за близких или дальних, не собирала бы теплой одежды для высланных в Сибирь и на Север. Вместе с этим познал он голод, холод и произвол людей, лишавших их карточек, дров, света, запрещавших ему учиться в школе, как сыну расстрелянного; познал он горечь слез и обиды, когда кричали ему дети на улице вслед: “Отец расстрелян, отец расстрелян”; и была у него к жизни жаркая, неутолимо безнадежная тяга, как ощущает ее, верно, зверь, травимый по пятам. Все товарищи его были такие же, как он сам, чьи отцы и матери тоже были или расстреляны, или сидели в лагерях, кого тоже не пускали в школу учиться; все игры их и песни, что они пели, несли печать бездомности, отщепенства, обреченности; и — точно — едва подрастал кто-нибудь из них, как уж исчезал: если не в тюрьму, то куда-нибудь подальше от Москвы, где никто бы не знал их происхождения, а Сережа Полызин, что был старше его на 5 лет, пробовал бежать за границу, был схвачен и расстрелян! И все-таки эти первые годы в деревне были лучшими в его жизни; он вспоминал о них сейчас с тоской. А когда ему исполнилось 12 лет, матери удалось через кого-то влиятельного в Кремле, кажется, через какого-то родственника из военных, перешедшего к красным, достать Грише разрешение на выезд за границу, в Лондон, где жил ее брат. Была весна, и ему говорили, что он едет лишь в гости, на лето, только теперь он узнал, что его хотели отправить навсегда. Плакала мать на вокзале; ее лицо, обрамленное по-монашески черным платком, и слезы, безудержно текшие по ее разом посеревшим щекам, и то, как она крестила и прижимала его к себе и совала ему в карман конфект и как вдруг вскрикнула, когда пошел поезд, и ощущение ее острых лопаток под его руками, — все это жгло его сердце всю дорогу и после у дяди за границей. Как мог он уехать тогда от нее? И эта перемена жизни за границей!” Эти колбасы, сыры и белые хлеба в окнах и — ах! — этот обессиливающий запах от ресторанов! Дядя страшно походил на мать, но был он какой-то не такой, как люди в Москве, — словно не настоящий, а из театра, равно как и тетка и двоюродные братья в чудных костюмах, с галстухами, не умевшие даже по-хорошему говорить по-русски; все они были какие-то “не свои в доску”, как, например, старый граф Алтуфьев в Москве, или Наташка, или Ивашка Сарепа. Дядя все плакался на бедность, тогда как — странно! — на столе всегда были масло, сахар, белый хлеб, сыр, колбаса и обед состоял из трех блюд! И у всех было по три костюма и много ботинок! В Москве никто не имел больше одной пары. И он не верил этой бедности и думал, что дядя просто скупой. А тетка, любившая его, по-видимому, ибо наедине она часто прижимала его к груди и поливала слезами, все вспоминала, что у нее всего одна прислуга!.. Мать не только сама варила обед, она сама мыла полы, стирала и шила! Но больше всего он невзлюбил своих двоюродных братьев, сверстников по возрасту. Они спали до 10, ботинки им чистила прислуга, они едва цедили слова при разговоре, носились со своими титулами; и — что его больше всего бесило, — по-видимому, стыдились, что они русские, и говорили всегда по-английски или по-французски, а род свой выводили от шотландских рыцарей. “Фраеры, — думал он о них с презрением на своем московском арго, — такие бы у нас живо подохли”, — и страстно ждал, когда пройдет лето, и все копил для матери сахар и печенье — прятал в карман во время кофе или брал незаметно со стола. Приходили какие-то допотопные дамы с лорнетами смотреть на него, и тетка рассказывала им с ужасом про сахар по-французски, думая, что он не понимает, и те качали головой и вздыхали:

— Pauvre Mimi, где она теперь! Тяжело иметь такого сына — совершенный дикарь. — И тогда ему хотелось улюлюкать и ругаться, как московские беспризорные. А раз он услыхал, что вечером придет в гости великий князь, и весь затрепетал от восторга и ожидания: вот оно, наконец, настоящее русское — родственник самого Царя!.. Он чувствовал себя как бы ответственным за царя и все, что к нему относилось, и долго не мог прийти в себя от недоумения и испуга, ибо великий князь оказался высоким, разнеженным человеком с припухлым бритым лицом, который жеманно, как женщина, растягивал слова, — что Гриша больше всего ненавидел, — и сидел полуразвалясь на диване, и много ел, пил и курил, и все время говорил, что народ в России его помнит, тогда как его там никто не знал. А потом кто-то сказал: “Царь и Советы”, и Гриша не поверил своим ушам: ведь Советы убили царя?.. И он не верил больше, что это великий князь и родственник царя, и окончательно возненавидел всю заграницу, дядю и тетку и двоюродных братьев, и когда заговорили о войне и кто-то сказал, что японцы придут в Сибирь и прогонят большевиков, он громко заявил:

— Наши им покажут!

— Ты большевик! — закричал дядя. — Какие это наши!

Но если это — не наши, то кто же были наши? — недоумевал Гриша. И, в конце концов, он сбежал из Лондона. Через неделю его поймали и вернули обратно, но дядя был теперь рад отослать его в Москву и избавиться от лишнего рта. “Он же большевик”, — говорил он в оправдание себе, разводя руками. И день возвращения в Москву, когда он, вырвавшись из вагона на перрон, сразу же увидел радостное лицо матери и, разбросав вещи, шумно кинулся ей на шею, — этот день стал самым счастливым в его жизни, как и весь год, что последовал за ним, а Лондон совсем растаял в его памяти.

И опять пошли голод, обыски, разговоры о ссылке, о смерти, но все это было ему как-то родней, привычней, не ощущал он здесь — с матерью и товарищами, такими же, как он, — одиночества, хотя и чувствовал смутно меч, всегда занесенный над собой, над всеми ими. Ровно через год после его приезда арестовали мать. Как всегда, пришли ночью, начался обыск, и он сидел, закусив губы и едва удерживая себя, чтоб не бить ногами и не броситься на этих людей, разрушавших им жизнь. Это не были “наши”, о которых он тосковал в Лондоне. “Наши”, казалось, были тоже где-то здесь, но они были врагами этих. Где же, кто же они — эти наши? — смутно гадал он, как вдруг мать, сидевшая все время молча рядом с ним, воскликнула громко:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*