Поль Гаден - Силоам
Вдруг откуда-то с небес слетел ветер, пронесся играючи вдоль боков автобуса, затем вновь взметнулся кверху. Показалась площадь Монпарнас, ясная, с букетами деревьев, кафе, островками безопасности, на которых ждешь, как на случайных утесах, когда хлынут волны дорожных потоков. Отсюда начиналась новая зона. Здесь автобус всегда устраивал небольшую передышку, освобождался от части своих пассажиров, которых тотчас заменяли другие. Увы, всегда находились старички и старушки, поднимавшиеся целую вечность и забавно спотыкавшиеся на подножке. Симон не мог удержаться, чтобы не клясть стариков. К чему прилагать столько усилий, чтобы удержаться на краю существования, приносящего им теперь одни разочарования? Неужели они не понимают, что задерживают ход общества, стесняя его движение и одновременно заставляя заботиться о себе? Печальное зрелище для тех, кто взрослеет, чувствует себя сильным и ненасытным, — видеть эти немощные тела, неспособные держаться прямо, чьи неуверенные движения не позволяют им залезть на подножку автобуса, не споткнувшись!.. Так рассуждал он в своей гордыне, торопясь жить. Он-то был горд своими подвижными мускулами, большими руками, которыми удобно хватать. Он был ловок и мог продраться сквозь толпу, дерзко вскочить в трамвай, когда кондуктор кричал: «Мест нет!», поспеть всюду раньше своей очереди и получить всегда больше, чем ему причиталось. Его восхищала эта маленькая борьба, которую парижская жизнь навязывает каждый миг. Он закалил свое тело. Его иногда видели, в свободные дни, бегающим по стадиону или поднимающим гантели в спортзале. Однако в этом году у него были другие заботы. Ту энергию, с которой он бегал по вымеренным маршрутам вокруг Парижа, он теперь употребил на свою учебную работу, засиживаясь порой до полуночи. Он был из семьи, где с долгом не шутили. «Работай, сын, работай, — неустанно повторял ему отец. — После будешь наслаждаться жизнью!..» Но, хотя молодой человек так и делал, иногда у него зарождались сомнения. Наслаждаться жизнью! Было ли в жизни для этого время? Тайный инстинкт подсказывал ему, что нельзя выделить время для труда и время для наслаждений, они нужны лишь молодым, у которых есть для них силы. Что с ним станется, когда он будет преподавателем? Сразу же по назначении — маленький провинциальный городок, жизнь в домашних тапочках, сплетни, школьная рутина… Он в испуге посмотрел на лица своих спутников: эти взгляды, привыкшие к узким горизонтам, черты лица, обезображенные привычкой…
Теперь автобус покатился по склону улицы Ренн. Легкий путь. Флажок универмага, взвившийся в чистом небе, спешащие прохожие, сверкающие аккуратные витрины, здания, вырисовывающиеся на двух концах улицы в нежном утреннем свете, удаляющийся вокзал Монпарнас с треугольными крышами, приближающаяся церковь Сен-Жермен-де-Пре со старой башней, — все эти видения, легкие и нежные, и создавали чувство некоторой уверенности в жизни.
Именно в этот момент, когда проходил контролер, проверяя билеты, Симон, сунув руку в карман, достал оттуда смятую бумажку. «Ах, да!» — вспомнил он. Это был конверт продолговатой формы, надписанный явно женским почерком — один из тех конвертов, которые каждый раз, приходя к нему домой, вызывали у его отца восклицания, соответствующие стоимости марок и затраченному на писание времени. Это было письмо Элен Парни; в спешке он ушел, не прочитав его. Каждый раз, когда Симон видел этот вытянутый опрокинутый почерк, он представлял себе молодую блондинку в белой вязаной кофточке в голубую полоску, облегающей грудь, которую он встретил в Сорбонне в прошлом году. Она тогда писала какой-то непонятный диплом о Мариво, и той дождливой весной он привык приходить к ней, между ливнями, в замечательную комнатку на улице Эстрапад, такую странную, обветшалую, и такую милую, когда наступал вечер… Сколько прогулок они совершили по четвергам по чудесным окрестностям Парижа! Но в этот год Симон был непреклонен: он встречался с Элен лишь на ходу; он слишком хорошо сознавал, сколько сил обязан отдавать своей работе, своей семье, а в общем, и самому себе. Можно было пересчитать по пальцам, сколько раз он выезжал вместе с девушкой в первые дни весны в пронизывающую свежесть пригорода. Но прежде всего он старался избежать старенькой комнатки, ароматной и предательской, где у стульев было только три ножки, а диван был пропастью, из которой нельзя восстать. Да и любил ли он Элен? Она была одной из редких фантазий его существования, и поэтому мысль о ней вызывала у него некоторую грусть. Но скучал ли он по ней? Как давно он ее не видел? Месяц, наверное. Месяц, за который он проделал громадную работу. И теперь у него не будет много времени для встреч с нею: один или, может быть, два раза. Только Элен вот уже несколько дней не отступала, посылая письмо за письмом. Симон посмотрел со слегка грустной улыбкой, как на прелестную вещь, которую нельзя воспринимать всерьез, на десять строчек письма, набросанных ее крупным почерком. «В четверг, — умоляла она. — Мы поедем в Мери-сюр-Уаз или в Эрблэ…» Почему бы и нет? Она заставляла сверкать и переливаться эти полевые названия, требуя на этот раз четкого ответа. «Но она же прекрасно знает, что я не могу», — пробормотал Симон. Нет, нет, Эрблэ, Мери, улица Эстрапад — все это очаровательно, но жизнь не терпит долго очаровательных вещей. Жизнь — штука серьезная. А он — серьезный молодой человек, вот кто он такой, Симон Деламбр. Вот кто такие все Деламбры, от отца к сыну, от дяди к кузену: серьезные люди. Никаких фантазий, отклонений, излишеств. Кино — один-два раза в год; и то туда шли, как в загул. Это и есть жизнь. Этот автобус каждое утро; лекции в Сорбонне; семья, полки отцовского магазина — «Торговый дом Деламбр, оптовая галантерея», — суп и молитва по вечерам. В такой жизни нет места всяким Элен. Симон усмехнулся, засунул листок в карман. На этом крест! Хотя… «Да так ли уж это серьезно?..» Но его нерешительность принимала вид невозможной альтернативы. Элен или Сорбонна? Согласиться — потерять день, день, необходимый для подготовки доклада, который ему предстоит сделать у Иснара; день, который не вернуть… А! Он ответит позже. Не горит! «Позже! Позже!» Это ему всегда повторял отец, говоря об удовольствиях жизни.
Наконец приехали. Автобус выехал с улицы Ренн на последний участок улицы Вожирар, которая вдруг превратилась в узкий лаз, откуда машины вырывались лишь поодиночке, а молодые побеги из Люксембургского сада цеплялись за медленно ехавший автобус. Но, по мере того, как он приближался к Сорбонне, Симон переставал интересоваться улицей и все сильнее чувствовал, как к нему возвращается серьезность жизни, чувство дисциплины, — все эти добродетели, словно проникшие в его существо с кровью предков. Итак, как только появились знакомые аркады Одеона, не дожидаясь длительного визга тормозов, он выскочил из автобуса с портфелем под мышкой и побежал к бульвару Сен-Мишель. За занавесом из светлых листьев виднелся округлый черный купол Сорбоннской часовни, увенчанный золоченым крестом. Но Симон больше уж не заглядывался на очаровательную грацию высоких деревьев. Эти строгие стены были способны пробудить его ответственность, его жажду трудиться, его ум, полный решений и планов. Теперь он, опьяненный, мчался по этой жизни, где все проблемы решаются при помощи словарей и тетрадей. Никаких проблем! Воздух, которым он дышал, делал его другим человеком, способным отогнать всякую фривольную мысль и допускающим в свой мозг только плодотворные идеи. Бросив быстрый взгляд на циферблат на часовне, он убедился, что опоздал. Он пошел по улице Сорбонны, свернул под арку, взбежал по лестнице и, увидев нужную дверь, открыл ее.
IIТридцать или сорок юных голов склонились в тишине над конспектами в маленькой и настолько тесной аудитории, что локти на столах соприкасались. Занятия профессора Лареско были, бесспорно, одними из самых посещаемых. Знания, авторитет, престиж завоевали ему аудиторию, где все умы были ему подвластны. О других профессорах спорили; этот был мэтром. Ясность его комментариев, уверенность его объяснений, авторитетность его суждений в области анализа текстов воспринимались его учениками с неким восторженным трепетом как свидетельство его неоспоримой компетенции и широчайшей эрудиции. Эти же самые качества слегка отдаляли от него скромных студентов, обескураженных такой ученостью, которые, несмотря на неоднократные приглашения, почти не решались позориться, прося дополнительных разъяснений. Все сходились в том, что необходима определенная смелость, чтобы согласиться подготовить у Лареско публичный «анализ текста» или «доклад». Комментарии профессора после таких выступлений произносились со свойственным ему властным и язвительным пылом, который наносил смертельный удар по самолюбию. Но, по правде говоря, авторитет мэтра был так высок и подавляющ, что надо было быть особенно самонадеянным, чтобы вздумать обидеться на его уколы. Впрочем, профессор Лареско всегда был очень вежлив, очень утончен и никогда никого не оскорблял. Но когда он говорил кому-нибудь, даже со всевозможной деликатностью: «Месье или мадемуазель, я думаю, что доклад, который вы только что сделали, надлежит продумать заново», никто не питал иллюзий; это было хуже, чем если бы он сказал: «Да вы же круглый дурак».