Дина Ратнер - Бабочка на асфальте
Мои слова он пропускал мимо ушей: „Ну, то — они, а то — я“. Или злился: сын, видите ли, не хотел понять его. Случалось, свирепел. Однажды запустил в стенку пузырек с лекарством, на этикетке которого прочел не то название, какое ожидал:
— Что ты мне принес? Врач выписал совсем другое!
— Я обошел несколько аптек, твоих капель нигде нет. Сказали, можно заменить этими.
— Кто сказал?! Что понимает аптекарь?!
— Я к провизору ходил.
— Думаешь, если я больной, можно издеваться! — Кричал в ярости отец, он набычился, глаза налились кровью. — Подожди, я еще встану!
Я не ответил.
— Пусть врач записку напишет и печать поставит.
Ничего не оставалось, как пойти в поликлинику и принести подтверждение врача в полноценности замены. К лекарству отец не притронулся, пока не заставил обзвонить все аптеки и не убедился, что поиски первоначального варианта напрасны.
Он боялся смерти, как человек никогда не задумывающийся о тщете жизни. Если одна жена уставала его обслуживать, он брал другую, не вдаваясь в подробности — кто виноват в разводе с предыдущей. После войны не было недостатка в одиноких женщинах. Теперь, когда попытки отца встать с постели, ни к чему не приводили, он начал понимать, что и его возможности конечны; перед ним маячила только одна дверь — дверь в никуда. Почувствовав смерть совсем рядом, отец готов был вместо себя подставить внука — моего сына. Я понимал, что происходит с отцом, хоть лишний раз не заглядывал в его комнату. Только по мере надобности: принести еду, подать утку, перестелить постель. Я тоже почувствовал приближение смерти, я увидел её в виде шевелящегося воздуха в углу прихожей, слева от входной двери.
Смерть стояла между отцом и Лёней — моим двенадцатилетним сыном; и, если отец будет очень сопротивляться, смерть подберется к мальчику. И тогда я увел сына из дома на целый день.
Когда вечером открыли дверь, поразила тишина.
— Папа! — позвал я срывающимся голосом, в котором были — страх, жалость, несбывшаяся любовь к отцу, угрызения совести и, может быть, надежда, что всё ещё можно исправить.
Никто не отозвался.
Я бросился в комнату отца. Он стоял на коленях у постели, положив голову на сложенные руки — поразили его серые мёртвые уши.
— Папа!
Отец был мёртв.
Смерть действительно стояла между отцом и сыном. Через несколько дней Лёня со своим приятелем лазили по лесам ремонтируемого здания, на девятом этаже споткнулся и упал, разбился бы, если б не зацепился за выступающей из стены седьмого этажа железный стержень. Стержень проткнул его насквозь, едва успели спасти. „Слава Богу, — сказал хирург, — жизненно важные органы остались целы“.
С тех пор прошло много лет, а у меня, когда вспоминаю об этом случае, душа отлетает как в тот день. Случись что с сыном, то был бы конец и моей жизни.
Память возвращается и к тому дню, когда отец остался в квартире один. Ведь всё необходимое у него было: на столе стояли лекарства, еда. Всего-то и нужно было — протянуть руку и взять. И утка лежала на табуретке у постели, а большую нужду перед нашим уходом справил. Казалось, не о чем беспокоиться. Зачем он тогда пытался встать? Почему оказался в углу на коленях перед постелью? Может, снова захотел по большой нужде? А, может, испугался — увидел свою смерть и сделал последнее, отчаянное усилие вырваться».
Свою холодность к отцу Давид оправдывал голодным сиротским детством. Они с матерью во время войны собирали очистки на помойке, а папочка, которого не взяли на фронт по причине глухоты, куда-то усвистал. Объявился после войны — прислал открытку. Писал, что живет в Караганде и хочет наведаться в Москву — повидать сына. И сын поспешил на свидание, мечтая, в тайне от матери, вернуть отца домой.
В гостиничном номере, куда примчался Давид, восседала большая громкоголосая женщина, сразу же заявившая безраздельное право на отца: «Ёсенька без меня пропадёт. Такой неприспособленный, ничего не может. Даже готовый обед сам не возьмёт. Подать нужно и сидеть рядом. Кто же пожалеет твоего папочку, если не я?». Полнокровный, энергичный Ёська вовсе не смотрелся беспомощным слабаком. «Он у меня, бедненький, работает с утра до ночи». «Жить надо там, — подхватил отец, — где много работы. В Караганде я — главный специалист, что называется, нарасхват». Женщина, обнажавшая в деланной улыбке золотые зубы, не оставляла Ёсеньку с сыном наедине, она догадалась о намерении Давида попросить отца вернуться к матери. «Хитрый», — грозила она Давиду пальцем, а Ёське говорила:
«Он не такой простак, каким прикидывается».
Спустя несколько лет отец снова наведался в Москву, но уже с другой женой.
Приехали, как и в первый раз, за покупками. В гостиничном номере так же громоздились тюки, коробки, пакеты.
Периодичность наездов отца в столицу совпадала со сменой жен. Новой, как и предыдущей, покупался дорогой отрез на пальто, соболий воротник и золотые часы.
И всякий раз Давид удостаивался заверений очередной подруги в том, что именно она, как никто другой, ухаживает за его папочкой: трёт морковку, проворачивает мясо через мясорубку и с утра пораньше варит манную кашку; «Ёсеньке, потому что, трудно жевать». И именно её Ёська любит больше всех. С другими просто так жил, а с ней по любви. Доказывали так рьяно, будто сами хотели в это поверить.
Уезжали супруги довольные, сын помогал грузить вещи, сажал в поезд и махал вслед выглядывающему из тамбура отцу. Очередная баба ревновала, отец знал об этом, и потому в тамбуре не задерживался.
В который раз Давид категорически решал: «Всё, хватит. Больше не пойду». Но почему-то шёл, не понимая своей зависимости. Домой возвращался с обновой: добротными кожаными ботинками или теплой курткой. Мать рассматривала вещи, оглаживала, щупала и говорила: «Сумасшедшие деньги, видно хорошо живёт». Давид отдавал ей несколько сотенных бумажек, которые отец втихую от очередной подруги совал ему в карман. Сын не знал, радоваться ли ему такому подарку, или оскорбиться. Опять же, вопрос: оскорбиться оттого, что дал украдкой, или потому, что дал мало, ведь очередная тётка, отвернувшись в угол, пересчитывала огромную пачку таких же сотенных красных бумажек. И деньги, данные Давиду, казались жалкой подачкой.
Столь частую смену спутниц отец объяснял сыну: «Понимаешь, не могу я долго жить с одной женщиной. Они устают, начинаются всякие фокусы, и вообще я не люблю, когда мне отказывают в постели. Ну ты понимаешь о чём я говорю. В это время подворачивается другая и берёт быка за рога».
Умирать отец приехал к сыну. Незадолго до смерти, когда уже не вставал с постели, просил его: «Не закрывай дверь в мою комнату». «Тебе легче будет, если вся квартира провоняет мочой? — спрашивал тот, и закрывал, думая при этом: — Всю свою могучую энергию и деньги отец истратил на одинаково толстомясых, горластых баб. И какой смыл в такой жизни?»
«Сколько лет прошло с тех пор, — соображает Давид — сыну моему тогда было двенадцать, мне, значит, под сорок. Сейчас семьдесят. А, кажется, это происходило невесть когда, в другой жизни». В окне, на тёмном небе, узенькая лодочка только что народившегося месяца и рядом, снизу, крупная бело-голубая звезда. «Восточный пейзаж», — любуется Рабинович, именно таким он представлял в России ночное израильское небо. Сегодня шабат. Внук дома. Можно расслабиться, освободиться от постоянного страха за него.
Из соседней комнаты слышны голоса ребят. Илюша приехал со своим другом Элиэзером; оба с вещмешками и автоматами. Когда смотришь на курносого, голубоглазого Элиэзера, рот сразу же растягивается в улыбке. При этом его смешливые глаза в один миг становятся серьёзными и говорит он умно, точно.
Дружба мальчиков началась ещё в иешиве с общего интереса к теоретическим проблемам физики и математики. Оба после армии собираются в университет на математический факультет. Бог для них не только вера, но и знание. Вот и сейчас Элиэзер в который раз повторяет двухтысячелетней давности слова рабби Шмуэля: «Кто способен вычислить ход небесных светил и не делает этого, к тому применимы слова: „Творения Божьи они не созерцают, дела рук Его не видят“».
— Первым вычислил лунный и солнечный календарь Ноах, — подхватывает Илюша, — или вычислил, или архангел Рафаил нашептал.
— Про архангела не знаю, а вот Виленский Гаон сказал переводчику геометрии Эвклида на иврит: изъян в знании математики влечёт стократный изъян в знании Торы.
— Скажи, когда представление о космосе в сознании человека разделилось на религиозное и научное? — спрашивает Элиэзер.
— Когда именно не знаю, но деление не правомерно, ведь наука не противоречит Торе, более того — подтверждает её. Да и идея эволюции созвучна иудаизму, который видит мир непрерывно развивающимся, стремящимся к совершенству. Ахад Гаам, родившись в ортодоксальной хасидской семье, считал, что в Палестине помимо земледельческих поселений, должен быть создан духовный центр евреев. Для этого следует организовать академию изучения иудаизма, науки, литературы, искусства, философии. И тогда будет преодолён разрыв между светскими и религиозными.