Павел Крусанов - Дневник собаки Павлова
Жвачин припомнил, что глухой ночью позвонил нетрезвый Ваня Тупотилов и сообщил, что в его форточку, в обличии огромной стрекозы, протиснулся Исполатев, занял его, Ванин, диван и теперь на глазах превращается в человека.
– А я, напившись, становлюсь свиньей, – признался Скорнякин.
Магнитофон заглох на ракорде. Возникла пауза, умозрительная китайская палочка с закрепленным шелком – пространство для следующей картины. На шелке контрастно и завершенно, как иероглиф, отпечаталась Анина просьба поиграть живую музыку. Жвачин подал Исполатеву гитару.
– Сегодня и я с инструментом. – Алик Шайтанов принес из прихожей гитару в пестром фланелевом чехле, похожую на эскимо в обертке.
Некоторое время щипали струны и выкручивали гитарам колки. Настроившись, Петр негромко повел тему. Шайтанов подхватил, оплел ее тугим кружевом. Обыгрывали простенький блюз в ля мажоре, понемногу расходясь и поддавая драйва. Петр синкопировал, меняя аккорды на циклический рифф, Алик тут же подлаживался – остальные, вежливо отставив тарелки, серьезно принимали безделицу за музыку. Исполатев окинул глазами зрителей: нежную Паприку, владелицу газельих очей и доверчивого сердца, убежденного, что существует очередь за счастьем – – – нагловатое лицо Жвачина с прозрачными голубыми глазами, до того ясными, будто череп его с изнанки был выложен апрельским небом – – – Скорнякина, все его добрые бугорки, ямочки и припухлости – – – сверкающую бижутерией Веру – душку с ужимками светской кокотки и маскарадом в душе, где Мессалина рядится в затрапез Золушки – – – мглистое сияние Жли – капризной шутницы, изящной шкатулочки, которую нельзя не заподозрить в сокрытии клада... На всех лицах проступало вполне натуральное удовольствие. Всем нравилось легкое трень-брень. И это не нравилось Петру. «Они такие разные, – думал Исполатев. – Отчего же мы всем угодили?» Исполатев сменил тему. Шайтанов тут же подстроился, и это было уже настоящее. Теза Исполатева тосковала о звуках, что жили в тростиночках, на тетиве натянутой, в ущельях, ветре, щепочках, о музыке, которая сама себе наигрывала песенки, но вот попалась человеку на ухо, и тот ее забрал в наложницы и с нею нынче в скуке тешится. Антитеза Шайтанова возражала, что музыку музыкой музыке нипочем не растолкуешь, что она человека хитрее и силок ей не поставить. Они здорово поспорили.
– Очень! – похвалил впечатлительный Скорнякин.
Одобрили и остальные. Вдруг Аня – изящная шкатулочка – приоткрылась, и наружу выкатилась драгоценная бусинка:
– Я думала – вы подеретесь.
Исполатев простил Ане розыгрыш.
– С какой стати? – отложил гитару Алик.
Петр посмотрел на Шайтанова:
– Я понимаю – это бред, литература, но все-таки, что ты играл?
– Я играл трамвай, вообразивший себя Прометеем. У трамвая искрит токоприемник, и получается, что он везет на крыше факел.
Исполатев молча налил в рюмку водки и, запрокинув голову, выпил. Снова включили магнитофон. Погасили верхний свет – елка вспыхнула цветным электричеством. Вспомнили, зачем собрались, и долго путались – почему по григорианскому стилю октябрьский демарш прыгнул в ноябрь, а Новый год как будто стек по календарю вспять. За спором сильно опьянел нестойкий к алкоголю Женя Скорнякин.
Дальше сознание Исполатева работало как проектор с кассетой диапозитивов – оно выхватывало картины, перемежая их дремучим мраком небытия. Внезапно Петр обнаружил, что Шайтанов сидит под елкой и пытается укусить зеленый стеклянный шар; солдатка Вера, раскрыв рот, спит в кресле, и лицо ее похоже на скворечник, сработанный под женскую головку, а рядом с ним, Петром, примостилась Жля, и он гладит ее коленку. Далее: Скорнякин, повесив бороду на гитарную деку, жестяным голосом трубит романс «Не соблазняй меня парчой», Паприка мокро плачет, стараясь не смотреть, как Аня влезает за женским счастьем без очереди; закрыв апрельские глаза, Жвачин большим и указательным пальцами сдавливает на своем горле пульсирующую сонную артерию. Картина третья: спрятавшись за отворенную дверцу платяного шкафа, Исполатев целуется со Жлей и вздрагивает от гуляющего во рту резвого жала, – краем глаза Петр видит в шкафу под рыжим кожаным пальто бутылку «Ркацители», предусмотрительно запрятанную Жвачиным на случай недопива. Следом: Исполатев, Шайтанов и румяная Варвара Платоновна – мать Жвачина, вернувшаяся из гостей, – сидя за кухонным столом, под пластиковым посудным шкафчиком, пьют водку, и Исполатев объясняет собранию, что слова античного любомудра: человек-де должен жить не по закону государства, а по закону совести и добродетели – следует понимать так: государственный закон пишется для тех, в ком нет ни совести, ни добродетели, а в ком они есть, те по законам государства не живут, а только умирают. И наконец: небольшой чулан возле кухни, в одном углу по-праздничному сыто урчит холодильник, в другом шишковатым колобком примостился рюкзак с пустыми бутылками, в пространстве между холодильником и рюкзаком Петр обнимает Жлю и шепчет в серьгу с крупным минералом какой-то нежный вздор.
Проснулся Исполатев в несусветную рань. Хозяин с солдаткой (судя по храпу и посвисту) спали в соседней комнате. Петр лежал на застланном простыней диване, совершенно голый, в пяди от его головы на подушке покоилась еще одна голова и смотрела на него мерцающим взглядом.
– Клянусь тебе, Лаура, никогда с таким ты совершенством не играла, – сказал случайные слова Исполатев. – Как роль свою ты верно поняла!
– Всех бы вас, развратников, в один мешок да в море.
– Слушай, я тебя...
– Привет! Это я тебя... В чулане, на пустых бутылках.
– Ничего не помню...
– Придется повторить, – хохотнула Аня-Жля и вздохнула в сторону: – Прости и это, Цаплев-Каторжанин...
Глава 2
Новые сведения о короле Артуре и рыцарях Круглого стола
Целая вещь не поет -
Дырочка звук создает.
За ночь и утро каменный Петрополь впал в детство и растекся в хлипкое болото. Вместо крещенских морозов внезапно звезданула оттепель: с козырьков крыш срывались и глухо шлепались в вязкую кашу тротуаров девственные снежные бабашки, водосточные трубы гремели оттаявшим льдом, шарахались от труб старушки и пугливые утренние пьяницы.
Петр Исполатев, Аня, Жвачин, солдатка Вера и примкнувший после утреннего телефонного звонка Скорнякин, промочив ноги в атлантиде Петроградской стороны, зашли в «Янтарный». Заказали пиво, сушки и холодного копчения сардинеллу. Глядя в окно, Петр думал, что никому еще не удалось сыграть хмурый городской пейзаж лучше, чем сыграли его... И никому не удалось спеть морось, впитавшую смог, лучше, чем спел ее... Исполатев забыл имя музыки, тревожившей его внутренний слух. Повернулся, чтобы напеть Жене, но встретил виноградный Анин взгляд и замер. Внезапно он стал маленьким, неполным, нуждающимся в уточнении.
Принесли заказ.
– Воды в пиве много? – Жвачин поймал официанта за полу пиджака.
– Есть маленько – оно же жидкое, – нашелся человек.
– Хоть кипяченая? – спросил Скорнякин, опасавшийся сырой воды за ее нитратный нрав.
«Ведьмачка!» – Исполатев с трудом выбирался из оцепенения.
Сушки на длинной металлической тарелке влажно опухли.
– Я три дня не выходила на улицу, – сказала Вера, – а в пивных ничего не изменилось. Я больше не хочу выходить на улицу. Я хочу выйти замуж за Жвачина.
«А ты чего-нибудь хочешь? Хотя бы жениться?» – тихо спросила Аня-Жля. Исполатев нечаянно выдохнул в кружку. «Твой ответ сказал мне больше, чем сказала бы любая клятва», – удовлетворилась проказница.
После первых глотков в сердцах воцарилось благодушие. Солдатка Вера беззлобно перемывала косточки всем отсутствующим знакомым по очереди. Женя, склонив к столу широкое бородатое лицо, возвышенно задумался над опустевшей кружкой. Исполатев с восторгом сжимал в руке Анину ладошку, и ладошка нежно ему отвечала.
Жвачин поманил пальцем уборщицу и попросил чистый стакан. Стакан тут же появился из кармана замызганного халата. На столе возникло вино – утром при осмотре тайных мест (платяной шкаф, пространство между двойной входной дверью, грудная клетка пианино) Жвачин обнаружил предусмотрительный запасец: бутылку хереса и две бутылки «Ркацители». Одна утайка принадлежала Андрею, остальные, как пенициллиум, выросли сами: никто из гостей – Паприка и Шайтанов были утром допрошены по телефону – в причастности к заначке не сознался.
Пивную заполнял тугой влажный гомон. Кажется, гомонили о выборах.
«Народовластие имеет свойство приедаться, – призналась Аня. – Сейчас у него вкус увядшего яблока». – «У тебя душа художника, – сказал Исполатев. Он чувствовал на сердце жаркую ранку, в которой копошились трихины сладкой хвори. – В век пуританства ей хочется разврата, в век разврата – аскезы, при самодержце – народовластия, аристократизма – при демократии...» – «Мне это не к лицу?» – «Лучше бы ты была дурочкой. Глупые барышни меня привлекают – они легковерны, податливы на ухаживания, и в этом есть особая прелесть игры. Для них я выдумываю себя заново и любуюсь, каким бы я мог быть. Их заученные взгляды, лгущие слова дают мне право относиться к ним несерьезно». – «Твоя ирония целуется с цинизмом». – «Часто ирония необходима, когда нет желания вникать в глупость и грязь. Ирония и цинизм подчас заменяют стыдливость». – «А мне кажется – я дура, – созналась Аня. – Разве не признак глупости мой вкус? Ведь все, что мне нравится, – или вредно для здоровья, или безнравственно, или запрещено». Исполатев, не выпуская из руки Анину лапку, принял от Жвачина стакан вина и со словами: