Лена Элтанг - Каменные клены
я думал старательно, почти что вслух, но след от поцелуя над моей головой знай себе наливался темной кровью, глухо саднил, будто место ушиба, не знаю, чем бы это кончилось, если бы не запищали часы на столе у мисс финли, если, если, если, мой любимый поэт тоже любил слово если — если бы двери восприятия почистили, мир показался бы человеку бесконечным, сказал он однажды, и, будто жертвенный стол, окутался пчелиным роем
***долго не мог понять, почему от некоторых людей у меня оскомина, ведь они же совсем не кислые, многие даже сладкие на зависть, а то вовсе без вкуса, будто бамбуковый побег, а теперь вот дошло: они напоминают мне дикие сливы с деревца возле церковной ограды, в ненавистном бангоре — мы с дружками срывали их зелеными, во время июльских баталий, весь двор был усыпан растоптанными вдрызг мирабельными шариками-снарядами
ребристая косточка в сливе созреть не успевала, на ее месте был мягкий белый пузырек, почти прозрачный, и в нем было что-то страшное, ненастоящее — страшнее, чем просто косточка недозрелой сливы
так вот, когда я разговариваю со своим шефом уайтхартом, холодный кислый пузырек недосказанности катается у меня за щекой, будто привычная серебряная драхма у грека
нет, это никуда не годится, лу, сказал он сегодня, когда я позвонил в лондонскую контору, мы и так уже отменили два твоих занятия! давай, приходи в себя, возвращайся из своего бэксфорда и завязывай!
я там еще не был, сказал я, а что завязывать-то?
послушай, сказал уайтхарт, не морочь мне голову, вся контора знает, что ты называешь бэксфордом и каким потрепанным оттуда возвращаешься! ради бога, лу, даже моя секретарша говорит о своем муже — уехал в ирландию, когда он застревает в каком-нибудь пабе до утра
вот как, сказал я, потому что растерялся и не знал, что сказать
ну да! весело сказал уайтхарт, заканчивай там, лу, и не вздумай сесть за руль, а то снова в участок загремишь, не забудь, что завтра тебе два часа крутить баранку с твоими старушками, он засмеялся, закашлялся, и я положил трубку, белый пузырек мирабели привычно лопался у меня на зубах, пресная оскомина заполоняла нёбо
а ведь он мне когда-то нравился, этот большеротый, круглоголовый уайтхарт, похожий на статуэтку сельского старосты, найденную в саккаре, я даже разрешил ему звать себя по имени, наверное — от удивления, ведь мне так редко нравятся англичане
когда ты перестанешь искать в людях свое отражение, лу? спросила меня гвенивер, кто бы ни встретился тебе — бирманский богомол или египетский стервятник, первым делом радуешься, что встретил парящего, пристально глядящего, подобного себе, и даже когда видишь, что рот у него в крови, думаешь, что он вегетарианец, который разок ошибся дверью
Дневник Саши Сонли. 2008
Рука судьбы проворна и грязна,
Изящна, шестипала и презренна.
Когда отец женился на Хедде, за домом как раз собирались цвести поздние маки.
Хедда всплеснула руками, когда я ей показала мамину альпийскую горку; ох, я думала, так бывает только в мае!
Младшая весь день просидела на крыльце, нахмурив выпуклый детский лоб, матери явно было не до нее, она обходила дом со связкой отцовских ключей — свои я, разумеется, взять не разрешила. Сжалившись, я научила Младшую играть в петушка и курочку — и с этого дня уже не знала покоя.
Она приносила мне бутоны, спрятанные в кулачке, дожидалась, пока я скажу — белый! и яростно раздирала покрытое зеленым пушком вместилище, вытряхивая на ладонь сморщенные темноватые лепестки, и подносила к моему лицу — ага, видишь? снова красный!
Через четыре дня на альпийской горке остались только редкие бересклет и камнеломка. Утром в воскресенье я привела туда отца и спросила его: почему они разрушают наш дом?
— Ты же взрослая, — ответил он неожиданно резко, — скажи мне: почему ты ей позволила?
Минут десять мы стояли молча, слышно было, как где-то в живой изгороди потрескивает коноплянка.
— Тебе придется подружиться с ними обеими, — сказал отец, разглядывая облысевшую горку, — тебе ведь некуда отсюда уйти, верно?
— У них никогда не было своего дома, — сказал он, спустя еще какое-то время.
— И что же, теперь у них будет мой дом, а у меня никакого не будет? — спросила я, закинув голову, чтобы заглянуть ему в лицо, — отец был высоким, и поймать его взгляд было непросто.
Я была уверена, что он засмеется, наклонится ко мне и поцелует в макушку, он всегда так делал в предчувствии моих слез, но он только покачал головой.
Прямо как фарфоровый китаец — от плеча к плечу, как будто у него шея заболела. И лицо у него стало фарфоровым — если бы я его стукнула как следует, то нос бы сразу отломался, а щеки пошли бы трещинами, а глаза выкатились бы двумя эмалевыми шариками, а рот разлетелся бы осколками.
А потом и голова бы отвалилась — насовсем, как у статуи святого Ипполита [9] в вестибюле ватиканской библиотеки.
***Она, забывшая,
помнит, будто вчера,
изъеденные овцами склоны
за хлопнувшей напоследок дверью.
Сегодня двадцать четвертое июня, воскресенье.
Вечно у меня все не как у людей. Вот и Дейдра так говорила.
У людей несчастливые дни заканчиваются пятнадцатого, это я у Овидия прочла:
До июньских ид нет удачи невестам и женихам. Пока мусор из храма Весты не будет унесен в море желтым Тибром, я сама не буду чесать волосы, не буду подстригать ногти и не буду спать с моим мужем, хотя он — жрец Юпитера. [10]
А что делать тем, у кого несчастливые дни только начались? Чего мне ждать — дня, когда волк сорвется с цепи, [11] сделанной из шума кошачьих шагов, голоса рыб и медвежьих сухожилий? Замолчать, затаиться, онеметь, пока мучительный мусор из моей жизни река Ди не унесет в Ирландский залив. Если в ожидании этого дня я не стану чесать волосы и стричь ногти, то так и умру — лохматой и когтистой девственницей, курам на смех.
Потому что в нашем Вишгарде этот день не наступит никогда.
Они считают меня ведьмой, а значит — со мной можно поступать как душе угодно. Разумеется, я ведьма, а кто же еще Я не насылаю овечий мор, не летаю на лавровых ветках, не пляшу голышом на каменном круге и не мажу между ног тополиным маслом, чего уж там — у меня даже нет приличного медного котла над очагом.
Но если связать мне пальцы рук с пальцами ног и бросить в реку, то я, пожалуй, продержусь какое-то время на воде, не хуже Мэтью Хопкинса. Это раз.
Мои деньги превращаются в сухие коровьи лепешки, не успеешь и глазом моргнуть. Это два.
А вот вам и три — я могу вылечить головную боль, переписываюсь с духами, а когда ложусь спать, то не знаю, в какие края меня унесет до рассвета, [12] это определенно признак ведьмовства, за такое сжигали безо всякой жалости.
Спасибо тебе, Кибела, [13] или кто там еще у меня в покровителях, за то, что хранящееся под могильным дерном в моем саду не досталось деревенским ворам-гробокрадцам. Хороша бы я была, оставшись без травника — ведь это последний способ разговаривать с мамой, другого мне в жизни не выдумать, да и нету никакого другого.
***… в воздухе перила,
где высота царит, как и царила,
где головокружительная жуть.
Suum malum cuique, каждому свое зло, говорил отец. Мы прикованы к постоялому двору, говорил он, кто-то прикован к галере, а кто-то — к больничной койке.
Отец был прикован к «Кленам» своей страстью неумелого строителя, привязан к каждой дранке, черепице, дверной ручке, дай ему волю — он бы не вышел из плотницкого сарая, так и спал бы там на груде свежих ольховых стружек.
Однажды он взялся менять перила и выточил буковые — гладкие, розовые, с резными столбиками, правда, поставить их так и не удалось. Сначала папа подвернул ногу, когда упал с лестницы — длинная розовая балясина так и осталась у него в руке. Он улыбался мне, лежа на полу, чтобы я не испугалась, а я улыбалась ему, чтобы не показать, как мне страшно. Потом мы втроем пили чай и утешались маминым рассказом о том, что тибетские цари вообще обходились без лестниц, забираясь на небеса по желтой веревке му.
Наутро у мамы начались трудные времена, и нам всем стало не до того. Разобранные на части перила долго стояли в каменном сарае, подпирая низкий потолок, и я спотыкалась о них, когда приходила туда почитать или подумать.
Спустя девять лет, когда Хедда выписала из Кардиффа двух расторопных реставраторов, те пустили несколько брусьев на мебельные ножки, а оставшиеся куски сожгли вместе с деревянным сором, чтобы расчистить себе место вокруг верстака.