Людмила Петрушевская - Богиня парка (сборник)
Но как-то — и это тоже счастье — все обошлось, и впотьмах, взобравшись по крутому шоссе, среди очень редких огней и ровно подстриженных кустов, я иду по дорожке, вижу тот самый дом, вхожу в сени, поднимаюсь по темной, пахнущей старинной пылью, лестнице.
Оказывается, меня ждут с ужином. Я смущена. Я потратила свой рубль на кофе и пирожок (надо было не потерять лицо перед лицом официантки), и у меня ровно еще рубль на ночь (воображаемый номер в гостинице).
И я могу заплатить Ядвиге только за ночлег! А за ужин не в силах!
Путано отказываюсь, язык не поворачивается говорить о деньгах. Она (Ядвига) не принимает моих слов всерьез, она же готовила и ждала меня!
Она кладет на тарелочку мои сырники, ставит баночку сметаны, наливает чай. О счастье! Горячий чай! Я шла домой два часа.
Она спрашивает.
Я отвечаю.
Да, я проехала много литовских городов, сел, деревень. Где была? Была ли в Паневежисе (ударение она делает на «и»)?
Да! Там ведь театр! И я да, ходила вокруг этого театра, хотела оставить им свою пьесу, но там было закрыто на лето. Знаменитый театр с прекрасными актерами! Банионис, да!!!
Да, Банионис, Будрайтис, Мильтинис, отвечает Ядвига. Я из Паневежиса.
Да?! О, как здорово! Красивый город весь в цветах, какой парк! Скверы! Пеларгонии на всех балконах!
— Я из Паневежиса, — повторяет она, передвигая туда и сюда сахарницу, масленку, баночку сметаны. — Я переехала в Вильнюс, купила тут квартиру себе.
— О, здорово!
— Да, я не могла больше жить в Паневежисе.
Опять у нее ходы в этой шахматной партии на скатерти. Чайник чуть левее. Сметану рядом. Сахарницу на ее место.
— Вильнюс — красивый город, большой, — подтверждаю я, что-то предчувствуя.
— Я не могла жить там больше, мой дом сгорел.
Пауза. Язык не поворачивается отвечать.
— Я утром ушла на рынок, — бесцветно продолжает моя Ядвига. — Вернулась — все горит. Они сгорели, пока я ходила. Дочь, внук, муж, зять. Они спали все. Я их оставила во сне. С тех пор не могу плакать.
Молчание.
Свет, тусклый свет, экономная слабенькая лампочка из-под бедного абажура низко над столом. Как там, в Туле, в бедной сиротской, замершей за столом семье.
После этих слов что говорить. Наступает молчание.
Ядвига даже не пытается меня ни о чем спрашивать. По ее лицу видно, что она недовольна собой, слишком рано она выдала свою тайну. Надо было посидеть, побеседовать по-человечески, послушать ДО объявления. Надо было молчать.
Но как молчать? Она и так все молчит, здешним соседям не рассказывает ничего.
Новые знакомые не примут такого горя, будут шарахаться как от заразной больной. Как шарахались от нее в Паневежисе.
Каждый день в шесть утра она выходит из своего теперешнего дома в час, когда вышла из того дома в тот, последний раз, покинула мирных спящих, навеки уснувших детей. Куда она идет в шесть утра? Туда, где мы встретились. Она идет к храму.
Ядвига на следующее утро, однако, не уходит так рано, я еще с ней, тут. Она приготовила кофе, свежая булочка (все-таки сбегала в магазин) на столе, мед, масло. Запах кофе и дыма, бедная квартирка.
Я уезжаю дальше, к морю, у меня там дело, я должна видеть дом Томаса Манна, моего любимого писателя, я должна поклониться этому дому и там закончить свою пьесу, которую пишу по дороге.
Мне ехать и ехать, и надо спешить, автостоп не такое быстрое средство передвижения, а в конце августа нужно вернуться в Москву и забрать из санатория ребенка.
Кирилл астматик у меня, восьмилетний мальчик. А муж умер в прошлом октябре, умер, ушел, покинул нас. Ему было тридцать два года. Шесть последних лет он был парализован.
Ядвига неловко протягивает мне руку на прощанье, я ей тоже все рассказала. Я говорю хозяйке, что мой муж был такой худой, что выглядел как Иисус Христос на кресте.
Она тянется поцеловать мне руку. Она плачет вместе со мной.
Моя мама тоже всегда норовит чмокнуть нас с Кирюшей в руки.
Я еду на трамвае вон из города, опять становлюсь на пустынном шоссе. На поезд нет денег. Свобода, оглушительная свобода после шести лет больниц и упорной борьбы. Свобода еще на десять дней, а потом ежедневная жизнь, можно держать ребенка за руку, мое спасение, мое сокровище. Ядвига там одна, сухая ветка сожженного дерева.
Горилла
Кто ее замечал — да никто. Девка как девка, играла в лапту и даже с ребятами футбол, носилась в казаки-разбойники, в то время как расцветали во дворе красивые девочки Альбина, Ольга и ее сестра Ирина, все из флигеля напротив большого дома, где было за много лет до того совершено убийство, застрелили мужчину из пистолета, он открыл кому-то дверь. Чуть ли не Альбина его дочь?
Во всяком случае, для нас это был знаменитый двухэтажный флигель с глубоким подвалом, который тянулся через улицу Чехова на ту сторону, все так говорили, но проверять было страшно (потом девочка проверила, прошла одна в полной тьме и вылезла на той стороне у чужой школы из какого-то сарая через стену, загороженную куском оцинкованной ржавой железки).
И ходил через двор Щеник, мальчик из музыкальной школы с аккордеоном, красавец типа Элвиса Пресли — но тогда ни о чем подобном еще не знали у нас. Красавец, чуть ли не крошечные бакенбарды, и чуть ли не кок на стройной голове.
А наша девочка играла в футбол, и если с кем и имела дело (в смысле от кого постоянно бегала), то это был страшенный Горилла, Гарик, очень курносый, лохматый: горилла.
Все время пытался поймать девочку, дергал ее за косы, подставлял ножку. Однажды она, запыхавшись, ждала лифта, и тут грянул гром, в подъезд вскочил потный Горилла и в два прыжка схватил девочку и поволок в закоулок у лифта к запертой каморке, лифтерша ушла. Ужас. Девочка заверещала дурным голосом: «Ма-ма-а!», но надежды не было, где там — четыре этажа вверх, кто услышит? Заверещала, нет, скорее запищала, как схваченный заяц, пытаясь вырваться. Горилла вжимал ее за лифт, работая телом, как таран.
— Мама-а!!!
— Да, да! — Вдруг откликнулся мамин голос, — Иду, иду!
Ее родное лицо мелькнуло уже рядом.
Горилла исчез сразу.
Мама! Как она догадалась? Как она услышала? И сей же миг спустилась с четвертого на первый, вихрем! Не могла она слышать! Не могла!
Значит, смотрела из окна. Позвала дочку, проследила, что она идет. Увидела, что за ней издали мчится Горилла. Все сообразила и рванула вниз немедленно.
Вот в такой милой компании девочка и развивалась во дворе, но, как всякий малек, знающий свой слой воды, она должна была пребывать в этом слое пока не начнется великое переселение душ, великое движение мальков в те слои, которые уготовила им в дальнейшем судьба.
Кто-то ушел вниз, кто-то наверх, кто-то навеки остался в плоскости двора, чтобы вечно туда возвращаться с работы и гулять там с ребенком.
Девочка бегала в лапту, зимой ходила с подружками на каток «Динамо», но с ней повадился там кататься (рядом) шпана, блатной дядя в сером костюме, черных носках (идиот), куда были заправлены по всем правилам шпаны брюки, и он был в черной каракулевой ушанке, да еще и с золотыми зубами.
Раз — и каток поменяла, стали ездить на другой, на ЦДКА, но пока ждала очереди за билетом, там из рук рванули у нее (резко вниз) коньки с ботинками, всколыхнулось людское месиво вокруг и все.
В слезах поплелись с подругой Ниной в отделение милиции, там записали что украдено, велели приходить через неделю, пришли опять с Ниной. Усталый милиционер посмотрел на Нину и сказал: «Нашли ваши коньки». И выдал пару старых, больше на два номера, да еще не «гаги», а «канады».
— Это не мои!
— Нет?
Тогда он открыл шкаф, битком набитый ботинками с коньками: «Ищи». Искала битый час:
— Нет моих.
Он встал и сказал:
— Нет? Ну что. Тогда нет.
Девочка заплакала. Других коньков мама не купит, на эти-то со скрежетом собрала. Катастрофа! Все!
Милиционер потерял терпение:
— Да берите! Берите там какие есть! Вот народ! Выбирайте!
(Ему, как потом стало понятно, надо было закрыть дело).
Замирая от собственной преступности, своровала практически из шкафа не свои коньки, больше по размеру, и каталась на них до десятого класса.
Потом поняла, что это был целый шкаф отобранных у воров вещей и действительно можно было выбрать самые хорошие, все это благодаря Нине. Каждый милиционер видел в ней родную девочку. Дворники милиции первые друзья. Кроме того, она была такая разумная, трудолюбивая и такая хорошенькая, что все ее встречали приветливо и слушали ее речи со вниманием. С Ниной было просто, за ней надо было заходить, спускаться в ее подвал, где был тесный-тесный коридорчик, розовые грязные стены и где в комнате (окно под потолком) жила вся семья — мама Граня, дочка Ниночка, сожитель Грани молодой бандит Иванов (густые черные брови как у обезьяны) и их четырехмесячная Галька. К Нине можно было заходить запросто — не то что к кому-нибудь еще. Ни к кому больше заходить нельзя было. А к Нине девочка забегала совершенно нормально, и однажды забежала, а соседка, тоже дворничиха, татарка Рая, озабоченно сказала: «Не ходи туда». И опасливо исчезла в тесном коридорчике, где двум людям трудно было разойтись, жуткий коридорчик в глубине земли, крашенный адским розовым цветом, всегда ярко освещенный, розовый, страшный.