Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа)
Отец, однако, пинал меня сапогом:
— Зачем, выблядок, такой слово в рот берёшь?!
На пинки я не обижался: он имел на то право, а правом надо пользоваться. Я обижался на непонимание.
Позже, в семинарии, стал воображать себя богом. Пока не вычислил, что он-то и начинил человека дерьмом, ибо сотворил его по своему подобию. И меня снова принялись бить. Но теперь уже я обижался на себя. Тоже за непонимание.
Поэтому мне расхотелось быть и богом. А это обидно: останься я богом, — жил бы в полном неведении. Не знал бы даже того, что человек начинён дерьмом. Собственной вони никто не чует.
Раз уж я всё знаю, заключил я, значит, я не бог. Или его — каким он раньше был — уже нету.
Но возвращаться в человека я никогда не думал. Если подражать людям, надо не только умирать, а и слова говорить скучные, не глаголы.
Глагол, то есть правда, тоже вучит скучно. Лейб говорил блестяще. Но это легко, если не хочешь быть ещё и правым. А быть правым — это разделять с народом его мысли. Иначе он за тобой не пойдёт.
Легко и народ понимать. Трудно соглашаться с ним. Кто не соглашается, становится мыслителем. Это почётно, но кроме мыслей ничем не владеешь. А кто соглашается, может стать вождём. То есть — оказаться правым.
Блестящие слова становятся глаголами — когда они ещё и правые. Как у Учителя. И когда не надо обращаться к народу. Если же хочешь, чтобы он шёл за тобой, слова получаются такого же цвета, как он сам. Бесцветные.
Для своих семидесяти лет я произнёс их не много. Чаще всего доверялся красноречию пауз. Молчал. Как сейчас.
С молчанием беда лишь в том, что оно утомляет. И не только ум. Вот просидел сиднем я на сцене весь вечер — и нога тоже молчала. Потому, что был шум. А сейчас — снова ноет. Потому, что тихо. Даже пурга за окном молчит. Ни свиста, ни завывания.
На моём веку тихая пурга случилась дважды. Во второй раз — в ссылке. В Заполярье. А там жить нельзя. Там слишком тихо. Я и сбежал. Сперва потерял дорогу, а потом силы. И свалился в снег, чтобы умереть. На радость волку. Но он незлой был. Тоже заблудившийся. И присел молча рядом. Очень было тихо.
Но ещё тише было в детстве: то ли мне исполнилось пять, и пуржило четыре дня, то ли исполнилось четыре, а пуржило пять дней. И всё бесшумно.
Тишина — враг. Я не верю, что в молчании столько же смысла, сколько в вечности. Молчание, увы, тоже состоит из слов. А ещё тишина — это как незрячий глаз человека, которого никто не видит. Но все боятся…
2. Право на доброту даёт власть…
Придя к этому выводу, я открутил в кабине стеклянную раму и обратился к шофёру:
— Митрохин! Почему молчишь?
— Я не Митрохин, товарищ Сталин, — ответили мне, — я, извините, Крылов.
Правильно, это был не Митрохин. Затылки у людей выглядят не просто глупо, а хуже. Одинаково. Почему, наверное, их и расстреливают в затылок. Затылков не стесняются.
— А почему ты не Митрохин? — удивился я, ибо моя память была в другом месте.
— Товарищ Сталин, вы — когда вышли из театра — сели сперва к нему, а потом — когда отъехали — перебрались ко мне.
— А кто у Митрохина? — спросил я.
— Товарищ Власик. Извините: не товарищ, а генерал Власик, товарищ Сталин.
— Жалко Митрохина, — ответил я. — Власик опять воняет чесноком.
Крылов не нашёл что ответить, — только повёл затылком.
— А ты, Крылов, любишь чеснок?
— Люблю, товарищ Сталин. Чеснок я считаю вкусным продуктом. Но кушаю редко. Если рядом народа нет.
— Молодец! Чеснок надо кушать только, если его народ вокруг тебя кушает.
— Так точно, товарищ Сталин!
— А если народ не кушает, а ты всё равно кушаешь, получается, ты решил, что народ не заслуживает того, чтобы не кушать чеснок… Правильно?
— Правильно, товарищ Сталин!
Тут я ещё раз вспомнил лейбовы слова, будто народ дерьмо, но стены можно возводить и из дерьма. А это неправильно. Во-первых, народ не дерьмо. Человек — да, а народ — нет. А во-вторых, из дерьма стены не поставишь: подсохнет и обвалится…
Ещё раз вспомнилась и Надя. Услышал сперва смех. Мелкий и звонкий, как если рассыпать жемчуг на мраморный пол. Потом увидел её зубы, цветом тоже походившие на жемчуг. А потом — её груди, гладкие и крепкие, как круглые медовые дыни. И — запах: тоже как от сладкой дыни. В сердце снова поднялось такое ощущение, словно его уже вырезали…
Всё было бы по-другому, если бы Надя была жива и сидела в зале. Всё было бы не так глупо.
В Северной Корее проживает 10 миллионов человек. А делегат оттуда огласил, что текст поздравления подписали 16 миллионов.
Но если кого-нибудь любишь и этот человек живой и тоже тебя любит, — ничего глупым не кажется. Даже сам он. А Надя глупая была.
Глупых, кстати, я иногда больше люблю. Они ближе к природе.
— Крылов, — произнёс я, — а в природе, по-твоему, есть ум?
Крылов, видимо, придавил ногой тормоз, и машина споткнулась. Он снова обернул ко мне лицо, и в полутьме я разглядел на нём ужас. Тот, который не оставляет в человеке ни мыслей, ни слов.
Неумение думать приносит не блаженство, а ужас. Хотя ужас, как и безумие, есть форма невинности. И ещё я подумал, что в лицо стрелять нельзя. Это как стрелять в душу.
— Не бойся, Крылов, — улыбнулся я. — Я спросил от усталости. Можешь не отвечать.
Крылов тоже улыбнулся, но нерешительно, как если бы не верил в значение своего лица.
— Я, товарищ Сталин, честно скажу: никогда я особо о природе и не думал, — ответил он, отвернувшись к рулю. — Я в основном о машине — она хитрее. Но природа, по-моему, бывает не умной, а доброй. Или, наоборот, недоброй. Это правильно?
— Всё бывает правильным, Крылов! — согласился я. — Право на доброту даёт власть, а у природы она есть…
— Так точно, товарищ Сталин, — обрадовался водитель и резко подбавил газу.
Снежинки, которым — сцепившись друг с другом — удалось прильнуть к окну, сорвались и затерялись в ровном хороводе пурги.
Я приспустил стекло — убедиться, что ни свиста, ни завывания по-прежнему не было. Белый ветер кружил и рыскал в пространстве с беззвучным отчаянием. Как продрогший волк.
Город, однако, с его бесчисленными щелями остался позади, и в открытом поле по обе стороны шоссе хищнику укрыться было негде. Пытаясь убежать от смерти, он метался из стороны в сторону, подпрыгивал на месте и увязал в рыхлом снегу.
Боль в моей правой ноге скаталась теперь в пылающий шарик между щиколотками…
3. Жестокость — это каждодневный труд…
— Крылов! — окликнул я водителя. — Позови сюда Власика!
Крылов засигналил фарами, остановил автомобиль, выскочил из него и, отбиваясь от снега кулаками, побежал к передним машинам в колонне.
Раз вернулась боль, заключил я, — значит, праздник, то есть шум, из меня уже вышел. И правильно: он ушёл к молодым.
Но они глупцы. Не привыкли откладывать праздники на будущее — и потому обречены на тихое отчаянье. В праздники приходит ощущение, что не хватает как раз главного. Что это такое, не понимаешь, но начинаешь его сильно хотеть. А сильное желание и есть как раз слабость. И начало мук.
Если я и верил в жизнь, то потому, что у меня не было праздника. И всю свою жизнь я прожил в надежде дожить до него.
Но думать об этом долго нельзя. Впрочем, о чём бы ни думал — думать надо о другом.
…На фоне огромного пространства, мерцающего за окном, Власик — по колено в снегу — смотрелся обрубком. Я кивнул головой, и он задвигался. Захлопнул за собой переднюю дверь и расположил туловище на сиденье. Потом глухо крякнул.
В темноте лица его я не видел, но почувствовал, что Власик разрыхлен и увлажнён. Услышал даже как он виновато улыбнулся и снял фуражку.
Когда распахнулась другая дверь, водительская, Власик вздрогнул от вспышки света и отвернул от меня лицо. Потом стал отирать пот на лысине. Всякая лысая голова меня смешит. Ленинская тоже. Но у Власика она была лысой даже изнутри. И когда потела, вызывала удивление: чему там испаряться?!
Крылов захлопнул дверь, и стало темно. Я хмыкнул:
— Почему испаряешься, Власик?
Он не ответил, и я — когда машина двинулась с места — обратился к водителю:
— Крылов! Кто есть товарищ Власик?
— Товарищ Власик есть генерал Власик, товарищ Сталин! — ответил Крылов, захлёбываясь от волнения.
— Неправильно! — качнул я головой. — Товарищ Николай Сидорович Власик есть генерал-лейтенант Власик. И начальник Главного управления охраны МГБ. Вот кто есть товарищ Власик.
— Так точно, товарищ Сталин! — согласился Крылов.
— Почему же тогда, Крылов, он испаряется? И не может произнести слова?
Водитель снова повёл затылком.
— Говори! — велел я ему, и Крылов произнёс:
— Генерал-лейтенант Власик, товарищ Сталин, стесняется чесночного запаха.
— Правда, Николай Сидорович? — спросил я, и Власик шумно кивнул головой.