Аврахам Суцкевер - Зеленый аквариум
Я знаю, вы не виноваты. Вы никогда не были в Освенциме, и мы там с вами не встречались. Я почти уверен, что вы еще станете премьером, и если парни из джунглей не укокошат вас, вы свои годы проживете в почете, вам устроят пышные похороны и поставят гранитный памятник. Но и при этом вы не перестанете быть моим палачом. Вот в чем причина, заставившая меня как можно скорее бежать от вас, почтеннейший.
До несвиданья!»
1970
ДВОЙНЯШКА
Это произошло в кафетерии «Аладдин» на гористом и крутом берегу моря в Старой Яффе. В том самом кафетерии с ярко-синим куполом, синим, как синька, где старофранцузские витражи закованы в узкие своды, а некогда погребенные и теперь извлеченные из земли мраморные ступени, относившиеся к иной эпохе и к другому строению, врезаны в изгиб горы и ведут сквозь нее этажа на два вниз к застекленной террасе.
Туда я порою разрешаю себе скрыться от своего письменного стола, от работы своей, от людей и духов. И именно днем, когда кафетерий почти пуст и никто не мешает мне вплетать плач моря в свое молчание.
Отсюда, с этой кромки моря, пророк Иона бежал в Таршиш — —
2Сегодня я снова в «Аладдине». День досаждающе душный. Морской ветер — без мускулов. Он вяло наплывает на мелкие раздробленные волны, и пространство над морем цвета изложницы жемчужной раковины.
В такую погоду выводится саранча.
Меня осеняет мысль, и эта мысль тут же становится видением: волны предо мною — вовсе не волны. Это внуки бродячей рыбы, которая проглотила Иону.
И пока я беседую с обаятельными внуками — терраса тоже внезапно превращается в бродячую стеклянную рыбу. Зловещий мрак опускается на море и прорезает его сверкающим алмазом. По полю сражения волн галопирует дождь. И угас свет полдня с его молочно-матовым канделябром вверху и другим — внизу.
Все это произошло настолько быстро, что белые морские птицы не успели дописать своих писем и попались в клетку дождя.
Судя по часам, сейчас полдень, и в стеклянном животе бродячей рыбы всего несколько гостей: дремлющий старик с газетой в сонных руках; прильнувшая друг к другу парочка, точно две густые ветви одного, скажем, любведрева; женщина с опущенной на лицо черной вуалью и я, свидетель происходящего. Однако хозяин кафетерия настолько милостив, что соглашается включить электричество. Лампочки, едва сверкнув, как только что отрубленные змеиные головы, тут же гаснут, бранчливо шипя язычками.
За стеклами — у них зуб на зуб не попадает — проносится туча, эдакий кусок небесной земли с огненным плугом в груди. В его отсвете я вижу: женщина с черной вуалью сидит уже за моим столом. Буря шлепнула стеклянную рыбу и подгребла ко мне женщину вместе с ее стулом.
А на ее обнажившейся левой руке запечатлено шестизначное число. Оно заканчивается единицей и тройкой.
3Тринадцать. Это число имеет ко мне прямое отношение. Единицей и тройкой заканчивается год моего рождения. И дом, где я родился, был помечен тринадцатым номером. Позднее это число переселялось во все места моего жительства, постоялые дворы, отели. Оно также закрадывалось в различные номера и даты, имевшие касательство к моим скитаниям по свету. Иногда оно членилось, как амеба, и прикидывалось другим. Вот оно уже почти иссякло, хоть поминальную по нему читай, и вдруг оно тут как тут в новом видоизменении. И всегда — без опозданий. Мне проще было бы избавиться от собственной тени, чем от этой заколдованной парочки, заключившей брачный союз. Но, правду сказать, к чему мне от этого числа избавляться? Без него мне разве станет лучше?
— Нет, лучше не станет, — вторгается женщина в мои размышления, а черная вуаль на ее лице — облако на облаке с тлеющими краями. — Не станет лучше, и не станет хуже, все точно так, как ты писал:
Я не вкусил иного бытия,
И я не знаю, слаще ль его трепет — —
— Кто ты? — хватаю я запястье, на котором шесть цифр с единицей и тройкой в конце, и ладони наши сплетаются, одна пытается осилить другую. Вместе с ладонями сплетается и наше дыхание. Дыхание женщины — с теплым язычком, соленое и сладкое одновременно. С моря врывается блеск разбитого зеркала.
— Кто я? — волнуется лицо под вуалью. — Милый вопрос. Долгие годы я спрашиваю об этом Единого, и, да простит Он меня, я обращаюсь к стене. Может статься, что по другую сторону стены находится ответ, но голова моя и сердце уже полопались от ударов. А ты, нетерпеливый, хочешь сразу узнать, кто я.
И вдруг женщина в вуали расхохоталась, и раскаленные камешки ее смеха покатились в мое горло:
— Все же я расскажу тебе, кто я. Единый уже забыл, но во мне, Его создании, еще теплится память. Да будет тебе известно, что я искала тебя и нашла в этом вот кафетерии лишь для того, чтобы рассказать, кто я.
Я слушаю и все еще чувствую, как ее умолкший смех неслышно перекатывается у меня в горле. Но теперь смех сплавлен с плачем моря и дождем:
— Имя Мирон Маркузе ты помнишь? Ты должен помнить, потому что Мирон Маркузе был твоим соседом. Ты жил на Вилкомирской улице номер тринадцать, а он — через дорогу. Но если не его, то ты наверняка помнишь его двух дочек, которых улица называла двойняшкой, хотя каждая из двух была наделена собственным именем и собственной душой. Младшая звалась Хадасл, а старшая, родившаяся тринадцатью минутами раньше, прозывалась Груней. Так вот, я и есть Груня, старшая сестра из юной двойни.
Я Груня, но не уверена в этом. До нашего раннего девичества мы обе были схожи, как две слезы из одного глаза. Нам вплетали ленты в косы — Хадасл голубые, а мне красные, чтоб не перепутать нас. В гимназические годы мы разыгрывали мальчишек: когда Хадасл назначала свидание в лунную ночь, являлась я, Груня. И наоборот. Редко какой кавалер спохватывался, что ухаживает не за той. В большинстве случаев мы сами портили игру. Мудрить над мальчишками и дурачить их стало нашей привычкой, натурой. Но когда игра стала слишком правдоподобной, мы покончили с этим театром: дело дошло до того, что влюбленный в Хадасл чуть не наложил на себя руки из-за ее сестры.
Наши души, напротив, были различны, и в них не было нужды вплетать ленты. Хадасл родилась скрипачкой. В шесть лет она, подобно Моцарту, выступила с концертом в филармонии. Кто-то тогда сказал, что Хадасл положила себе на плечо белый платочек, потому что ее скрипочка плачет. Ее учитель музыки однажды заявил, что в ее крови плавают красные скрипочки. В моей крови плавала музыка революции. Я дала бы выколоть себе оба глаза, лишь бы у моих соседей стало светлей. Чего стоит абстрактный свет, когда ты сам слеп, — до такой элементарной мысли я еще в те годы не доросла. При сдаче последнего экзамена в реальном училище меня захватила в плен железная решетка. Меня обвинили в том, что я помогала ликвидировать провокатора на Бельмонте — на той поросшей соснами горе, имя которой дал Наполеон, когда остановился в нашем родном городе, и где наша юность вела игру в любовь и антилюбовь.
Мирон Маркузе приходился нам отчимом. После несчастья с нашим отцом — его нашли на железной дороге, он попал под поезд — мама вышла за Маркузе замуж скорее ради нас, чем ради себя. Днем он был ювелиром, а ночью — мыслителем, философом. Он носился с теорией, что причина всех несчастий, личных и народных, — зависть. Когда завидуют, способны на все. Если гомо сапиенс будет исцелен от болезни, которая зовется завистью, он превратится в земного ангела. Много лет он производил психологические опыты над козами, собаками, змеями, сороками и над двумя обезьянками, которых купил у цыгана. Наш двор выглядел зоологическим садом. Из всего этого он в итоге извлек и создал некую сыворотку, которую назвал антизавистин. Так же называлась брошюра об его теории, напечатанная им на трех языках: на идиш, иврите и польском.
Когда Хаим-Нахман Бялик гостил в нашем городе, Мирон Маркузе послал ему свою брошюру и попросил об аудиенции. Поэт принял его в отеле «Палас», где остановился, и беседовал с Маркузе несколько часов. Позднее Мирон Маркузе рассказывал, что Бялик был потрясен его теорией. Когда Бялик возвратится домой, в страну Израиля, он станет проповедником учения Маркузе. Он будет произносить речи, призывая, чтоб антизавистин впрыскивали и евреям, и арабам ради мира между ними. Но прежде он введет антизавистин себе самому, чтоб не завидовать дерзким молодым поэтам.
4В стеклянной рыбе мгла от бегущих облаков становится бледнее. Уже можно разглядеть жужжащий метеор мухи. Морская пучина, словно рукав с подкладкой наружу, выворачивается на лицевую сторону. Груня делает поблажку шуму дождя: пусть выплачется, и ему станет легче. А когда берет в зубы папиросу, на помощь приходит молния и подает ей огонь.
Зыбкие матовые круги, словно обручальные кольца для мертвых невест, плывут в мою сторону и повисают на моих ресницах. Запах и вкус пасхальных дней в доме детства прилипает к небу.