KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Андрей Гуляшки - Три жизни Иосифа Димова

Андрей Гуляшки - Три жизни Иосифа Димова

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Гуляшки, "Три жизни Иосифа Димова" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В тот вечер, когда мать уехала с делегацией в Церовене, я развязал шпагат, которым была стянута стопка отцовских тетрадей, достал первую и принялся читать. Меня охватило ужасное волнение. Прочитав вступительную главу, которая называлась „Та, которая грядет”, я сказал себе, что эта девочка здорово водила за нос моего родителя, хотя он ее и боготворил… Впрочем, у каждого времени – своя окраска!

Потом у меня возникло подозрение, что Снежана – личность гипотетическая. Плод богатого воображения и нервозности – насколько я понимал, у отца от трудной жизни и недоедания пошаливали нервы. Ведь он сам не раз упоминал о том, что его преследуют видения. Но однажды я не утерпел и решил заняться проверкой. Мы с Виолеттой, которая отлично знает французский язык, ходили во французское посольство, в министерство иностранных дел и наконец напали на след: в паспортном столе нам сказали, что в декабре 1934 года гражданин Франции Пьер Пуатье с: дочерью Снежаной Пуатье выехал в Париж по делам службы. Пьер Пуатье был штатным сотрудником французского культурного института в Болгарии. Он проживал в Софии, на улице Алый мак, номер четыре. Улица Алый мак. (бывашая Каблешкова) выходит на бульвар маршала Толбухина (в прошлом-бульвар Фердинанда). Все было так, как описывал отец.

След был не бог весть какой обнадеживающий, но он служил доказательством, что Снежана Пуатье – личность не выдуманная, а „всамделишняя”, она реально существовала и реально проживала неподалеку от дома, в котором жил в те годы отец, в устье бульвара патриарха Евфимия, напротив памятника патриарху и кабачка „Спасение”.

Я сел на трамвай, идущий в Лозенец, и сошел на перекрестке улицы Графа Игнатьева и бульвара патриарха Евфимия. Без особого труда нашел дом, о котором идет речь в записках. Он был четырехэтажный, окошки полуподвала смотрели (вернее, подслеповато щурились)на серые плиты тротуара. Стекла были пыльные, забрызганные грязью. Сразу было видно, что в полуподвале никто не живет, скорее всего обитатели дома держали в нем уголь, дрова и всякий хлам.

Прославленного кабачка „Спасение” не было и в помине: на его месте возвышалась бетонная громада кинотеатра „Дружба”.

Я пошел на улицу Алый мак. Второй дом от угла, по описанию отца, был двухэтажный, желтый, с небольшим садиком, обнесеным железной оградой. От дома, садика и железной ограды не осталось и следа. Передо мной торчало серое безликое здание в четыре этажа.

Я на минуту остановился под фонарем. Возможно, это был тот самый фонарь, вид у него был не слишком современный. Я прислонился к столбу и закурил. Передо мной проносились вереницы машин, два светофора напротив тревожно мигали, небольшая площадь кишмя кишела народом. Нужно было иметь на редкость зоркий и наметанный глаз, чтобы среди подобного вавилонского столпотворения разглядеть тонкую фигурку Снежаны.

Но я был доволен, меня охватило чувство, подобное тому, которое испытал Магеллан, когда окаянный пролив оказался позади и он увидел необъятные просторы Тихого океана.

К нам то и дело являлись разные комиссии, они купили многие из оставшихся непроданными картин отца. Мать настолько увлеклась распродажей, что стала предлагать даже наброски, незаконченные эскизы. А когда отец был жив, она проявляла такое холодное безразличие к его искусству, что мне порой становилось не по себе. Толи ее соблазняли деньги, то ли она хотела поскорее избавиться от искусства, которое ей было чуждо, непонятно, а может, она надеялась таким образом освободиться от воспоминаний о человеке, к которому не питала бог знает каких чувств?

Сыновьям не дано судить своих родителей, а тем более- матерей, и потому я воздержусь от комментариев. Но поскольку дальше в этих записках не будет идти речи о моей родительнице, я передам в нескольких, ни к чему не обязывающих словах последнюю главу ее биографии. Через полтора года после смерти отца – я тогда учился в Советском Союзе – она вышла замуж за профессора физики из своего института. Этого немолодого плешивого человека, с мешками под глазами студенты прозвали Интегралом. Замужество матери меня ужасно рассердило, я перестал отвечать на ее письма, в каникулы не ездил домой, работал на хабаровском заводе микроэлектроники и терпеливо ждал своего часа. И дождался. А мать не дождалась. Она умерла – не то из-за нетерпения, не то от сердечной недостаточности – за год до того, как я получил диплом. При случае я скажу несколько слов об этой неприличной истории – неприличной, конечно же, не из-за поступка матери, а из-за моего поведения.

Так тянулась эта зима – одна передряга сменялась другой. Но вот наконец задули теплые ветры с юго-запада, и я вздохнул свободнее. Я был глубоко убежден, что вместе со снегом сгинут все несчастья, которые мне осточертели.

Больше всего меня томила болезненная неясность, окутавшая мои отношения с Якимом Давидовым. Над ними стлался густой непроглядный туман. До случая на станции Церовене все было яснее ясного: я пришел к выводу, что отношения с этим человеком нужно оборвать. Я обнаружил в его характере черты, которые мне претили. Он считал бесспорным все, что скреплено все равно какой печать?:, это было более чем ужасно. Районное руководство решило например, что отец Виолетты – „чуждый элемент”, и поставило в качестве первой меры – чтобы лишить его пациентов – секвестировать рентгеновский аппарат. Я и Яким дружили с Виолеттой с детства, хорошо знали ее семью, знали, что доктор, не поддерживая „левых”, не питал симпатии и к „правым”. У него было доброе сердце, и он нередко лечил бедняков совершенно бесплатно. Яким был членом комитета комсомола и мог вступиться за отца Виолетты, но не сделал этого, потому что уже имелось решение района. Так же подло он вел себя и тогда, когда Виолетту с помощью хитроумного маневра заставили уйти из консерватории. Пока руководство комитета комсомола было на ее стороне, Яким Давидов открыто за ней ухаживал, но как только положение изменилось, он тут же „вспомнил”, что в ее жилах течет „буржуазная кровь”, что с такими „буржуйскими дочками” нашему обществу цацкаться нечего. У меня накопились немало примеров, доказывавших, что отношение Якима к людям всецело зависело от отношения к ним районного, городского и прочих руководств; если же речь шла о сфере науки, то тут критерием служили решения академических, факултетских и прочих советов. Однажды, помню, Яким Давидов увидел у меня на столе статью по вопросам теории вероятности, принадлежавшую одному маститому ученому. Он сделал большие глаза и воскликнул: „Это еще что? Ты разве не знаешь, что этого профессора в прошлом году вывели из состава факультетского совета?” Позиции соответствующих высоких инстанций и личностей служили для Якима Давидова чем-то вроде золотого эталона.

Мне было неясно только одно: что таилось за этой фетишизацией, за раболепным преклонением перед канцелярской печатью и резолюцией начальника – фанатическое чувство внутренней дисциплины или подленький расчет, называемый еще „личной выгодой”?

Но событие на станции Церовене смешало все карты. В тот страшный день он потащился к черту на кулички, чтобы не оставлять меня наедине с моим горем. Так может поступить только настоящий друг, человек доброго сердца. И потом, когда я в приливе ненависти ударил того мерзавца и он грохнулся в пропасть, когда я готов был дать показания о том, что толкнул его умышленно, – разве не Яким Давидов подействовал на меня отрезвляюще, вышиб у меня из головы псевдорыцарское намерение заявить на самого себя? Уж если этот поступок не считать благородным, но тут, как говорится, крыть нечем.

Его поступок кажется мне еще благородней сейчас, когда у меня мелькает мысль, что я был его первым конкурентом на попршце математических наук! Ведь ему ничего не стоило убрать меня с дороги, – случай подвернулся самый что ни на есть удобный. Промолчал бы и все. Но он этого не сделал.

Итак передо мной стоял вопрос, как я должен относиться к Якиму Давидову теперь и в будущем. Когда я думал о нем, в сердце не было ни крупицы тепла, но разве всегда мы должны слушаться голоса сердца?

Трудная зима навеяла в душу и другие тревоги. После трагической кончины отца и моего страшного поступка я стал впадать в пессимизм, все виделось мне в мрачном свете. Хотелось крикнуть кому-то в лицо, что слово „человек” звучит не так уж гордо, что гомо сапиенс вершит великие дела, но он способен и на мерзости, что он далеко не такое совершенное творение, каким его расписывают разные философы и писатели… Я даже спрашивал себя, в состоянии ли гомо сапиенс создать совершенный мир, не допустить фатальных промахов.

Раз, когда я пытался выкарабкаться из очередного приступа отчаяния, меня вдруг осенило: „А почему бы человеку не создать человека-машину, которая помогала бы ему, предохраняла от ошибок в общественной, да и в личной жизни? Гомо сапиенс психически несовершенен, поскольку его поведение подчиняется субъективным эмоциям; он не в состоянии выбрать из тысячи решений самое удачное – ведь его возможности запоминать, вычислять и сопоставлять ограничены в силу биологических особенностей. „Гомо-сапиенсу, – сказал я, – без помощи машины-человека ни за что не создать совершенный мир!”

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*